Хорош город Тамбов, а Бондари лучше: пыль на дорогах помягче, да и люди кругом свои: «Здравствуй дядя Федя! Здравствуй, дядя Ваня! Здравствуй, тётя Клаша!..» А тут все посторонние, спешат, торопятся, молчат друг с другом…

Иду я себе, посвистывая, до автовокзала, чтобы взять билет обратно на Бондари. Там теперь областная филармония, а тогда – гараж был. Скоро в школу. Автовокзал, конечно, громко сказано. Просто мастерская эмтээсовская, не больше!

Тапочки, подаренные крёстным, я снял и сунул в сумку с бабушкиными гостинцами.

«На тебе на мороженое!» – дядя, мой крёстный, похохатывая, но как-то реже и глуше после болезни, положил мне в руку бумажку. Теперь денег на дорогу у меня, о-го-го! Столько сразу не потратишь.

Взяв с первого же лотка на Ленинской площади мороженое в поджаренном, как хлебная корочка, стаканчике, я, поглядывая по сторонам, важничал, слизывал на ходу языком сладкую снежную пену, надкусывал краешек хлебного стаканчика, и, похрустывая, изнемогал от необыкновенного вкуса.

К этому времени я уже достаточно изучил город, меня часто посылали одного за солью, хлебом или ещё зачем. Однажды дядя мне даже доверил принести трёхлитровую банку пива, деньги на которую они с соседским мужиком кое-как наскребли.

Банку эту я, правда, донести не сумел. При попытке узнать, что такое – пиво, склянка выскользнула у меня из рук, и, до крови размозжив большой палец ноги, разбилась вдребезги.

Для доказательства своей невиновности я бережно собрал мокрые осколки все до единого, сложил в сетку-авоську, и, прихрамывая, притащился домой.

Дядя оценил обстановку сразу. Улыбка недоумения быстро сошла с его губ. Зажав воротник моей рубахи в горсти, он тут же поволок меня в сортир.

«Всё! Будет бить», – подумалось тогда мне. Но дядя, повозившись в брюках, достал то, что надо, и стал поливать сочащуюся кровью мою ступню. Разбитый палец страшно щипало, я дёргался. Но из дядиных рук вырваться было бесполезно. Гигиеническая процедура была сделана.

К моему удивлению, после этой экзекуции кровь из пальца ноги перестала сочиться, и даже застарелые цыпки на ногах перестали чесаться. Дядин профилактический инструмент снова нырнул в брюки, и крёстный, шлёпнув меня легонько по затылку, отправился к моей бабушке просить деньги хотя бы на кружку пива.

…Город я уже знал хорошо, и, проглотив остатки мороженого, снова машинально стал выискивать лоток, где можно без хлопот купить столь удивительное по вкусу лакомство, которого у нас в селе никто не видел. Но рядом лотка не было, и я завернул к гаражу с пристроенной к нему мастерской, где отстаивались районные автобусы, бокастые, как обожравшиеся сочных зеленей коровы. Моторы их за решётчатыми радиаторами чихали и кашляли таким дымом, что у меня защипало в глазах и они стали слезиться.

Хорош город Тамбов! Хорош! Но меня почему-то при виде гаража и стоящих автобусов сразу потянуло домой, да так, что я, забыв про мороженое, кинулся со всех ног в билетную кассу.

Возле окошка кассы была длинная очередь, а стоять в очереди не хотелось. Ведь не хлеб же давали, где мне всегда приходилось долго и смирно стоять, а домой страсть как тянуло. Медленно, но верно я протискивался бочком-бочком к самой кассе – такому маленькому, полукружьем зарешеченному окошку. Вот только стоит протянуть руку с моими рублями. Ну, ещё немного…, ещё!

Окошко загораживала широкая спина какого-то дяди. Я – туда, сюда! Нет! Не дотянуться!

– Ах ты, паскудник! Щипачёнок грёбаный! По карманам шнырять? – дядька, обернувшись, выхватил у меня деньги.

– Ай! – коротко всхлипнула какая-то тётка и стала бить себя руками по животу и карманам плюшевого жакета, словно курица-чернушка крыльями, – вот они, деньги-то! Ишь, гадёныш! Так, смотрю-смотрю, он чего-то притирается, притирается. Цыганок приблудный! – тётка быстрым движением руки вырвала у нерасторопного мужика мои, выданные родственниками на дорогу деньги, и быстро засунула за пазуху.

– В милицию его, щенка цыганского!

Моя от рождения смуглая да ещё загорелая за лето кожа с чёрными и начинающими виться лохматыми волосами, босые ноги, обманывали очередь.

Правда, «Цыганок» была моя всегдашняя деревенская кличка, и я всегда на неё охотно откликался.

– Вот до чего, твари, обнаглели! Середь бела дня, и – по карманам, по карманам, – не унималась тётка.

– Зарежет, сучонок! У нас в деревне был такой случай…

Но говорившего, какой кровавый и жуткий случай был у них в деревне, перебили:

– Вот только что милиционер был. Куда он подевался? Всегда так: чуть чего, а милиции нет!

Очередь сразу стала оглядываться и шарить вокруг себя глазами: действительно, куда милиция задевалась?

Я бы милиционеру всё объяснил, рассказал…

Широкая рука мужика прочно удерживала меня за плечо.

– Какая милиция?! Ещё в свидетели запишут, по судам затаскают – мужик одной рукой схватил меня за шиворот, а другой – за пояс коротких штанишек так, что жёсткий рубец крепчайшей холщёвой ткани больно врезался мне в промежность, а ноги сами собой оторвались от земли, и я повис в воздухе.

Мужик, немного качнув меня, выкинул в открытую дверь, и я, пропахал несколько метров на животе по влажному со вчерашнего дня песочку, оказался на улице. Рядом возводилась какая-то пристройка, и кругом был раскидан песок, что немного смягчило удар о землю. Я заплакал – нет, не от боли в мошонке, которую защемил рубец грубой ткани, не от боли в груди, которой я ударился: мне стало страшно. Страшно и обидно. Я здесь совсем чужой. Меня приняли за шпану, за карманника, за безродного вороватого цыганёнка, за попрошайку. А я, ведь собирался ехать к себе домой, к родителям, в Бондари, где меня любят и ждут. А меня вот так, с налёту…

Я поднялся, и, не отряхивая налипший песок, спрятался за соседние кусты, выглядывая, пока пройдёт вся очередь.

Люди разошлись, помещение кассы опустело, и я, бочком-бочком, имея в запасе не проеденные на мороженом деньги, подался к окошечку, и, оглядываясь, как бы кто-нибудь меня снова не принял за вора, тихо попросил билет до Бондарей.

Заветная бумажка оказалась у меня в руках, и я пошёл искать свой автобус.

Он уже стоял, недовольно фыркая двигателем и нещадно дымя, готовый вот-вот сорваться в дорогу. Дверь была открыта, и я нырнул в пахучую бензиновую утробу. Резкий запах табака, смешанный с бензиновым ароматом, будил какие-то неясные чувства, далёкие, и, несмотря на недавнюю обиду, радостные: дух странствий.

Позже, много позже, вспоминая этот эпизод моей жизни, я написал такие строчки: «Вечерами сентябрь соломенный и закаты плывут вразброс… О, автобусы межрайонные! Как печален ваш бывший лоск. У дорог, знать, крутые горки. У шофёров крутые плечи… Пахнут шины далёким городом, и асфальтом, и близкой встречей».

А боль, и та недобрая очередь, почему-то забылись сразу же, как только я сел на упругий чёрный дерматин пассажирского сидения.

8

Вообще-то впервые я оказался в городе года в четыре-пять, с моим родителем, насколько добрым, настолько и суровым в семейной жизни, как почти все наши мужики того времени: у кого руки-ноги нет, у кого темя, как у младенца не зажитым родничком дышит. Война на каждом сделала отметину…

У моего отца в ранней юности был выбит левый глаз. Как это случилось, мне рассказывала бабушка, а отец всегда отмахивался, когда я его спрашивал об этом. Только при случае, если крепко выпьет, то обхватит голову руками и тяжёлым грудным голосом поёт одну и туже песню: «Выскресенья мать-старушка к вы-ра-там тюрьмы пришла, свы-я-му родному сыну пи-ри-дач-у при-не-сла-а-а…».

Так он пел.

Мать тогда валила его на лавку, укрывала старой ватиной, и долго ещё под ватиной слышались горькие слова протяжной песни вперемежку с матом, таким же горьким и глухим.

Вообще отец, когда был под хмельком, заметно добрел, и был по-своему нежен, из него можно было верёвки вить, что мы с матерью и делали. Зато в трезвом виде его не тронь! Отматерит, как отстирает!