После короткого сна, такого же короткого обеда и сладкого десерта было гораздо веселее жить. Вот подъедем мы к большому красного кирпича старинному двухэтажному дому с парадным подъездом, поднимусь я по широкой деревянной выскобленной ножом жёлтой лестнице, вот отсчитаю по коридору пятую налево дверь, вот постучусь аккуратно согнутым пальцем, а мне скажут: «Входите!», вот войду я, и присядет тётка передо мной на корточки, вот ухватит меня тёплыми мягкими ладонями за щеки и скажет: – «Ай, кто приехал!»
А дядя будет сидеть в углу в своей вечной гимнастёрке, и легонько похохатывать: – Макарыч на харчи прибыл! Ну, давай, давай, садись за стол. Как не хочу – не захвачу. А-садись! Как раз и захватишь!»
И будут меня угощать ситной булкой белой – ну, как вот руки у моей тёти-крёстной Прасковьи Фёдоровны. И будет чай из блюдца. И будет с печатями и двуглавыми орлами свистеть весёлый самовар. А дядя Егор – крёстный мой, будет опять похохатывать, щёлкать маленькими плоскими кусачками крепкий, как тёткины зубы, сахар-рафинад. И буду я, не спеша, легонько по-городскому, двумя пальчиками, брать этот сахарок, класть в рот и схлёбывать шумно, со вкусом, коричневый пахнущий угольками фруктовый чай, и буду тоже запрокидывать голову и улыбаться. Дядя Егор будет расспрашивать про отца – они с ним братья, вздыхать, вспоминая старое время, и потихоньку материть Советскую Власть. Но я об этом ни-ни! Молчок! Никому не скажу. На что вон Филиппович, человек грамотный, наш колхозный бухгалтер, тоже ругал Советскую власть, и над ним, не сжалились, забрали. До сих пор не вернулся. Говорят, на Колыме свинец добывает…
Вдруг меня толкнуло с такой силой, что я вывалился из телеги. Какая-то коряга так ухватилась за колесо, что спицы – «хры-хры-хры» посыпались, как гнилые зубы. Телега завалилась на бок, и ехать дальше не представлялось возможным.
Дядя Федя стоял у телеги и скрёб пальцами под картузом. Потом взял лошадь за мундштук узды и повернул снова на полянку. Выпростав кобылу из упряжи и связав ей передние ноги, дядя Федя вынул чеку и снял колесо с оси.
– Ты пока тут ягод пошарь, а я с колесом до мастерской добегу. Километра два всего-то тут до Козывани. Ничего, доедем до твоего Тамбова, смеркается теперь поздно.
Он надел полупустое колесо на плечо, как вешают коромысло, и пошёл искать дорогу.
Я удивился его недогадливости: ведь он мог сесть верхом на лошадь и мигом добраться бы до этой самой деревни, как её… Козывань.
– Дядь Федь, а на лошади быстрее! – крикнул я ему вслед. Он только махнул рукой, как бы отряхнув себя сзади.
Теперь-то я знаю, что у соседа был застарелый геморрой, а то бы не вышло так, как вышло…
Я улёгся у телеги и стал смотреть на старую сосну с облупившимся стволом. Оттуда, из-за редкой хвои, слышалась частая дробь, будто кто-то быстро-быстро вколачивал в сосну гвозди. Там, вверху, примостившись как наш монтёр Пашка на телеграфном столбе, орудовал усердный дятел. Опираясь жёстким распушённым хвостом в ствол дерева, он, как припадочный, колотил и колотил головой о сучок. Мне было интересно смотреть, когда он отшибёт себе мозги и свалится наземь. Но он всё молотил без устали, прерываясь только на короткий срок. И в этом промежутке сразу становилось тихо: то ли жара сморила всю лесную живность, кроме этого молотильщика, то ли вся живность тоже принялась ждать, когда у него отвалится голова. Но голова у дятла оставалась на месте, а к моим ногам сыпались и сыпались мелкие опилки.
Скучая, я подобрал обломок тележного колеса, и, вооружённый этой палицей, пошёл рубить головки лопухам с листьями, похожими на ёлочки. Это был папоротник, но я тогда не знал его названия – лопух и лопух, только листья резные. Под этими листьями я увидел тут и там жёлтые смазанные маслом оладышки, которые росли прямо из земли. Весь их вид вызывал у меня непреодолимое желание попробовать их на вкус. Я сорвал один оладышек, снял с него прилипшую хвоинку и стая жевать. Вопреки моим ожиданиям, оладышек оказался безвкусным и отдавая сыростью. Есть его расхотелось. Выплюнув крошево, я отправился дальше. Лошадь паслась неподалёку, перебирая передними ногами мелко-мелко, как балерина на носочках. Травы было достаточно, ешь – не хочу, но наша кобыла выщипывала не всю траву подряд, а выбирала какие-то ей известные виды, и постоянно находилась в движении.
Пройдя несколько шагов, я остановился: впереди меня зашевелилась трава, и я с ужасом увидел, как передо мной, почти у самых ног, извиваясь, скользила, сама по себе, толстая чёрно-зелёная верёвка. Змея! Сработал инстинкт опасности, и я закоченело замер с поднятой палкой в руке, заворожённый зигзагами. Верёвка прошелестела мимо, не обращая на меня никакого внимания, и только концы травинок обозначали её извилистый путь. Идти дальше сразу расхотелось, и я снова повернул к спасительному редуту – телеге.
Рядом с телегой спокойно с хрипотцой пофыркивала лошадь, и мне сразу стало спокойнее. В небольшой лощине я увидел на кустах голубоватую ягоду, похожую на малину. Я сорвал одну и положил в рот. Кисло-сладкий сок обрызгал мою гортань. Быстро сняв с себя кепку-восьмиклинку, я стал собирать в неё ягоды. Кусты были настолько колючи, что я изодрал себе все пальцы, особенно с тыльной стороны.
Очень скоро я наполнил кепку до краёв, и, не дойдя до телеги, уселся на трухлявый пенёк и стал опустошать фуражку. Придавливая ягоду языком к нёбу, я сладостно высасывал из неё сок, а уж потом глотал мякоть. Вскоре я с удивлением обнаружил, что все мои пальцы измазаны в чернила, а сквозь фуражку проступили тёмные пятна.
Лошадь всё так же, помахивая хвостом, продолжала нашёптывать свои секреты траве. Далеко кукала кукушка. Стоял конец июня, самый разгар лета, когда у кукушек кончается брачное время, и она перестаёт считать чужие года. Это была, вероятно, холостая кукушка, которая в последней надежде призывала к себе жениха. Я спросил у неё: кукушка, кукушка, сколько мне осталось жить на этом свете, но она сразу замолчала. Это нисколько не привело меня в уныние. Я опрокинулся на спину в густую прохладную траву и уставился глазами в клочкастую синеву неба. Где-то там, за верхушками деревьев, всё гудел и гудел самолёт. Самолёта не было видно, но, судя по звуку, летел где-то рядом.
У нас в Бондарях пустующее за больницей широкое поле использовалось с давних пор под аэродром, туда в обязательном порядке прилетал почтовый маленький фанерный самолётик с перкалевыми крыльями и с открытой, как мотоциклетная люлька, кабиной. Пилотами были молодые девчата, только что окончившие аэроклуб.
Мы, едва услышав стрекочущий звук, сбегались на лётное поле, чтобы воочию посмотреть на это чудо, и, опасливо оглядываясь, потрогать лонжероны.
Лётчицы относились к нам благодушно. Мы, мальчишки, встречали их цветами. И это им, окрылённым созданиям, вероятно, нравилось больше всего: ранней весной – жёлтые одуванчики, летом – ромашки, васильки, и, даже, хоть и колючий, но нарядный татарник; осенью – яркие кленовые листья чудом уцелевшего больничного клёна.
Лётчицы приветливо трепали нас за щёки, гладили по голове, то есть всячески проявляли извечный женский инстинкт материнства.
Одна такая лётчица, часто прилетавшая к нам в Бондари, особенно выделяла меня из кучки таких же чумазых и оборванных мальчишек. Сажала к себе в кабину, держала на коленях, позволяла браться за ручку управления с ребристым черным резиновым наконечником. Когда рычаг наклоняешь вправо или влево, хвост самолёта тоже поворачивался, как флюгер, скрипя тонкими струнами-тросиками, протянутыми с внешней стороны фюзеляжа,
Однажды, из школы проходя мимо аэродрома, я увидел стоящий вдалеке самолёт и завернул к нему. Не знаю, по какой причине, но та лётчица, что была со мной всегда ласкова, пыталась приподнять хвост самолёта, чтобы развернуть машину на ветер, или ещё по какой-то надобности. Я тут же с готовностью кинулся ей помогать. Вдвоём мы быстро развернули самолёт. Девушка сняла с себя чёрный кожаный шлем с заклёпками и толстыми тяжёлыми очками. Из-под шлема большими волнами пролились на плечи её с жемчужным отливом волосы. Сидя передо мной на корточках в темно-синем комбинезоне, со светлыми солнечными волосами, она озорно улыбалась, заглядывая мне в глаза. Красивее неё я никогда в жизни никакой женщины не видел. Она предложила мне забраться в кабину и сделать круг над Бондарями но я, почему-то заплакав, убежал от неё. Скрылся в прилегающих к полю густых кустах смородины, и ещё долго сладкие слезы текли по моему лицу, заставляя с неясной тревогой сжиматься моё маленькое мальчишеское сердце.