Удар, который пришёлся мне, был хоть и лёгкий, но от этого не менее оскорбительный, и во мне сразу взорвалась находившаяся в состоянии анабиоза забытая гордость великоросса: – «Ах, ты!..», но подоспевший вовремя милиционер, придавив плечо чугунным крылом ладони и матерно выругавшись, толкнул меня опять в машинное чрево подземки: – «Гуляй, мужик!»

Теперь из возмущённого говора пассажиров метро я уже понял, что случилось что-то такое, от чего тоскливо заныла душа. Неужто снова – в «светлое будущее», похожее на дырочку в общественном туалете, заглядывать? А где же объявленная гласность? А перестройка? А словоохотливый Горбачёв с проектом перелицовки ленинизма под «настоящего» Ленина? Что ж это всё – вибрация воздуха и смущение духа?

По электричке ползли невероятные слухи о вводе в столицу войск; то ли американских, то ли израильских, а то ли ещё каких… Но, ударивший меня минуту назад капитан был с явно выраженной курносой рязанской мордой, в которую, если хорошо размахнуться, не промажешь.

Чтобы ни говорили люди, а какое-то опасливое любопытство присутствовало и во мне: как там наверху?

Выплеснувшись из метро на проспекте Маркса, у гостиницы «Москва», я от неожиданности растерялся: площадь Революции у Исторического музея и площадь 50-летия Октября у Манежа были похожи на скопления гигантских дорожных аварий – грузовые машины, автобусы, дорожная техника, жестяные короба, тягачи перегораживали доступ к Кремлю.

На моих глазах полсотни весёлых людей с гиканьем и свистом катили к Манежу новенький троллейбус, оторвав от кормящих его проводов. Ни милиции, ни военных здесь не было. На крыше одного автобуса какой-то молодец, приплясывая и размахивая руками, показывал, как он будет расстреливать Кремль. «Провокатор!» – подумалось мне.

– Эх, гранатой бы… Как в Афгане! А с автоматом разве возьмёшь? – качал головой рядом со мной плечистый парень с обожжённой левой скулой. – Коммуняки, сволочи, что сделали!

Он-то и рассказал мне о ГКЧП. Путч набирал силу.

В толпе сновали озабоченные молодые люди, несмотря на духоту, в зауженных костюмчиках невыразительной расцветки, внимательно прислушивались и что-то отмечали в записных книжечках. Но в общей суматохе на них никто не обращал внимания.

Того парня, который рвался расстреливать Кремль из автомата, согнали с крыши автобуса, и его место занял другой, с мегафоном в руке и призвал всех не паниковать и не поддаваться на провокации.

– Не в силе Бог, а в Правде! – выкрикнул он в толпу. Его поддержали одобрительными хлопками. Потом, сменяя друг друга, выступали люди из толпы. Взбирались по плечам на покатую крышу автобуса и кричали разное, но в основном слышалось: – «Долой КПСС!» – с ударением на две последние буквы.

Толпа гудела. Ликовала. Пробовали запеть «Подмосковные вечера», но из-за возбуждённого гомона этого не получалось. Людей, как и меня, опьянило, обнимая, радостное предчувствие чего-то большого, громадного, что полностью изменит жизнь. Тревоги не было. Восторг переполнял улицу. Толпа всё ширилась, ширилась и росла, вскипая, как молоко в котле: наступал конец рабочего дня.

Состояние толпы не было похоже на какую-то агрессивную революционность, на желание противоборства и неподчинения. Люди просто ждали, осознавая, что грядёт что-то такое, что напрочь изменит всё их существование. Я тому свидетель. Душевный подъём был необыкновенный. Мужик, протягивая мне пластиковый стаканчик с водкой, твердил одно и тоже:

– Не пройдут коммуняки! Не пройдут, мать иху так!

– Ну-ка, помоги! – сказал я мужику, протягивая ему опустевший стакан, и он, подставив плечо, помог мне взобраться на неустойчивую крышу автобуса.

Кто-то сунул мне в руки широкий раструб мегафона:

– Говори! Только громче!..

Я, от волнения глотая слова, кричал о тамбовской солидарности с москвичами, о смычке провинции со столицей. А потом попытался прочитать недавно написанное стихотворение – «Самоеды». А что? Внизу, подо мной, демократия стояла полнейшая. Правда, мегафон в моих руках невозможно фонил, гудел, повторяя дыхание толпы, но я, возбуждённый всем увиденным и возможностью прочитать столичному люду открыто и во весь голос то, что меня волновало и стояло у самого сердца, срывающимся голосом кричал:

И Закон, и Бога поносили,

Раздувая пламя под избой.

Отворяли жилы у России,

Упиваясь кровью и слезой.

По рукам пустили на забаву…

Чтобы было горше и больней,

Распинали Родину, как бабу,

На широкой простыне полей.

И в казённом пыточном подвале,

Наглотавшись спирту, по ночам

Над парашей руки умывали,

Как и подобает палачам.

Спохватились братья-россияне,

Возопив под злобною уздой,

И себя в испуге осеняли

Пятипалой огненной звездой.

Где ты, Русь, оплаканная дедом?!

Чьи следы затеряны в снегу?

За спиною встали самоеды,

Доверяя право батогу.

Мегафон гудел, гудела площадь, и мне пришлось, не дочитав двух последних коренных строк, спрыгивать с импровизированной трибуны.

Несмотря ни на что, состояние моё было чудесным: «Блажен, кто посетил, сей мир в его минуты роковые…»

Никаким антисоветчиком и диссидентом я не был, хотя коммунистом тоже не был. Их железобетонная тупая уверенность в своих действиях меня не вдохновляла. К тому же, неэффективной экономикой они, то есть руководители страны, доказывали много лет и доказали свою несостоятельность. А как иначе это называть? Без войны страна терпела такую разруху, что надо было вводить карточную систему. То ли антисоциалистический заговор всего Политбюро с Генсеком вместе, то ли сплошная шизофрения власти. Кто им мешал – хотя бы слегка либерализовать структуру гигантской державы – и не случилось бы того, что случилось. Стояла бы наша многонациональная шестая часть суши крепко и властно. Ведь перед крахом Союза за сохранение единства страны проголосовало подавляющее большинство даже в мононациональных республиках, не говоря уже о русском народе. В любом уголке Союза можно было чувствовать себя, как на своей малой родине, например, в Тамбовских моих Бондарях. И даже в чеченских нагорных селениях, где мне приходилось быть, я всегда встречал дружескую руку и одобрительные гортанные цоканья языком за гостеприимным столом с фруктами, с дивными пахучими травами, и, конечно, с вином непривычного для русского вкуса, но с весьма полезными свойствами для духовного общения.

Что плакать по волосам, когда голова снята…

В тот памятный вечер 19 августа, в год перевертня, перефразируя старую песню, могу сказать – шумел, гудел народ московский. Вместе с ним, московским народом, радостно гудел и я. Коммунистической власти пришёл конец – это уже, опережая события, носилось в воздухе, и эту радость не мог заглушить накатывающийся гром со стороны площади Дзержинского, от Детского Мира. Небо не косматилось тучами, и было затянуто белёсой пеленой, куриной слепотой какой-то. Слабо и нехотя моросил дождь. Ждать грозы было неоткуда. Толпа недоумённо крутила головами: что такое?! Но рокот нарастал, как будто оттуда, с гигантской площади, поднялся на форсаже рой реактивных истребителей. «А-а-ааа!» – волной прокатилось по толпе. Неожиданно появились в оранжевых безрукавках несколько дорожных рабочих с ломами и стали почему-то выворачивать бордюрные камни. Камни сидели так плотно, что стальные стержни в руках рабочих упруго прогибались. Но вот один камень отвалился, за ним другой, третий… Люди, охочие до всяких дел, стали перетаскивать тяжёлые блоки на середину улицы. Я, подхваченный какой-то суетливой лихорадкой, кинулся помогать им, не вполне уяснив: в чём дело?

Но вот в широкой горловине проспекта Маркса, то и дело ныряя носом, на огромных роликовых коньках, как с конвейера, катились страшно и неотвратимо, бронированные машины пехоты с длинноствольными пулемётами на платформах – чудовищные марсианские единороги.