– Бондарские мы! Вот чьи! – весело сказал дядя Федя, и, встав на колени, огрел нерадивую лошадь длинным плетёным цыганским кнутом так, что она от неожиданности, потеряв чувство меры, сразу перешла на галоп. Телегу затрясло, и я, тоже встав на колени, ухватился за жердину, чтобы не выпасть на пыльную дорогу.

– Ах, мать твою ети! Жизнь по воздуху лети! – дядя Федя огрел кнутом лошадь ещё раз, и она с галопа перешла на рысь, крупную и размеренную.

Надо сказать, что наш сосед никогда не ругался матом и в подходящих случаях: упоминал или «японского городового» или говорил «ёлки-палки». Но, теперь, видимо, почувствовав свободу и волю, решил осквернить свой язык таким вот приближением к весёлому русскому матерку. Было видно, что у него, то есть у моего соседа, нынче озорное настроение. Он, наверное, как и я, был возбуждён простором, безлюдьем полей, длинной дорогой и предполагаемой встречей с городом. Лицо его, нынче гладко выбритое, светилось какой-то затаённой радостью, предвкушением чего-то необычного. Глаза с озорной усмешкой посматривали на меня, и весь их вид говорил, что, мол, вот мы какие! Перезимовали и ещё перезимуем! А сегодня наша воля!

Я тоже заразился этой бесшабашной радостью: нырнул несколько раз в сено, опрокинулся на лопатки, чтобы посмотреть – куда это идёт-плывёт вон то белое облачко? А вдруг из него покажется бородатое лицо Бога? Вот ужас, что тогда будет!

Но мою голову начало колотить так, что я вмиг растерял все фантазии.

Лошадь с размашистой рыси перешла на короткий бег, быстро-быстро переступая ногами, и так она бежала без понуканий долго и ровно.

Впереди высоким забором из частых штакетников вставал лес, тёмный и таинственный. Лес вырос как-то сразу, из ниоткуда, И я с удивлением рассматривал его сказочную сущность, о которой читал только в книжках.

Дорога, песчаная и рыхлая, в которой со скрипом увязали колеса, заставила лошадь перейти на шаг.

Мы въехали в звонкую и сумеречную прохладу леса. То ли птицы, то ли сам воздух ликовал от полноты бытия: клубилось зелёное и синее, жёлтое и голубое. Под каждым кустом, веткой и деревом ворочалась, скрипела, трещала и свистела жизнь во всех проявлениях. Дышалось легко и свободно.

Дядя Федя, глубоко вздохнув, повертел головой и выбросил недокуренную цигарку. Потом я это вспомнил, читая у Николая Клюева: «В чистый ладан дохнул папироской и плевком незабудку ожёг».

Все моё тело омывала лёгкая прохлада, как будто я после пылкого зноя окунулся в хрустальную струйную воду.

Повернув с дороги и вихляя меж стволов, мы заехали далеко в глубь леса. Сам ли дядя Федя хотел, или только меня потешить, зная, что я отродясь не видел леса, но заехали мы в такие дебри, из которых я не знал, как будем выбираться. Деревья обступили нас со всех сторон, с любопытством поглядывали на незваных гостей и тихо о чем-то перешёптывались на своём древесном языке. Они вероятно, осуждали нас за то, что мы помяли траву, а вон там задели телегой за куст черёмухи и обломили несколько веток, с которых вяло свисали бесчисленные кисточки маленьких чёрных ягод.

Дядя Федя распряг лошадь, и та, видимо, не понимая в чем дело, оставалась стоять между двумя упавшими оглоблями. Тогда дядя Федя по-свойски, для порядка, хлестнул нерасторопную кобылу концами вожжей, и она, тоже без зла, легонько брыкнула задними ногами и, не спешно переступая, пошла к ближайшим кустам, где в небольшой низине и трава погуще, и тени побольше.

Лениво прихватив мягкими губами разок-другой лесного разнотравья, она повалилась на бок, потом опрокинулась на спину и начала кататься по лужайке: то ли ради озорства, то ли отгоняя вечных врагов своих и постоянных спутников – слепней.

Дядя Федя пошарил в сене и вытащил из телеги узелок. В батистовом в горошек головном платке был завязан обед: увесистая коврига ржаного хлеба свойской выпечки, большая луковица и кусок сдобренного крупинками соли домашнего сала. Хитро подмигнул мне, и, нырнув рукой в привязанное под телегой ведро с остатками овса, вытащил четвертинку водки.

Всё было готово к обеду.

– Ну, что, заморим червячка? – пригласил меня дядя Федя.

Я тоже потянулся за узелком, который собрала мать. Но что она могла собрать, когда в доме пять голодных ртов мал-мала-меньше, а десяток кур, которые в этом году перезимовали у нас под печкой, сельсовет давно описал за невыплату налога по самообложению… Два куска чёрного хлеба с отрубями, реденько пересыпанные сахарком – ох, как вкусно! Да бутылка квасу, уже спитого, но ещё не утратившего кислинку.

Дядя Федя краешком глаза посмотрел на моё богатство и положил мне сверху на хлеб розовый на свежем срезе пласт сала, отмахнув ровно половину от своего куска. Как можно отказаться! Оно так хорошо слоилось, было таким сочным и мягким, что я и сам не заметил, как сало юркнуло в мой желудок.

Вытащив газетную пробку, дядя Федя посмотрел ещё раз на меня, о чём-то подумал и тут же опрокинул себе в рот содержимое четвертинки. Наверное, он тоже не заметил, как булькнула в его желудок эта самая четвертинка. Мотнув головой, он задумчиво понюхал хлеб, потом положил на него сало и стал жевать, прикусывая бутерброд белой большой и брызгающей соком, как яблоко, луковицей.

Лес, по всей видимости, перестал нами интересоваться, и теперь деревья где-то там, вверху, пошумливали, решая извечные вопросы. Я поднял голову: в самой сини раскачивались большие мётла деревьев, словно подметали и без того чистое небо.

4

Дядя Федя выпростав из пыльных кирзовых сапог ноги, размотал и повесил на телегу в тёмных подтёках портянки, от которых сразу потянуло баней и вчерашними щами. Присел, прислонившись спиной к колесу телеги, закрыл глаза и тут же захрапел. Красные, с толстыми ногтями пальцы ног выглядывали из травы, как желторотые птенцы какой-то незнакомой совершенно птицы.

Мне спать вовсе не хотелось, и я, чтобы не разбудить своего благодетеля, спотыкаясь босыми ногами о жестяные сосновые шишки, разбросанные повсюду, подался к черёмухе. Сдаивая в горсть ягоды, я высыпал их в рот, смело похрустывая косточками. Через несколько минут рот мой как будто кто набил шерстью. Язык стал жёстким и его пощипывало.

Повернув обратно к телеге, я лёг навзничь и стал пристально смотреть в небо. Деревья, взявшись за руки, закружились вокруг меня и я поплыл в зелёной колыбели к неизвестной пристани.

Проснулся я от лёгкого толчка ногой в бок. Дядя Федя стоял передо мной, застёгивая после малой нужды военного покроя брюки-галифе. Рядом со мной лежал почти полный картуз лесных ягод.

– На-ка, побалуйся, пока я лошадь запрягу. До вечера, гляди, успеем. А твой дядька в Тамбове на какой улице живёт, знаешь?

– А чего не знать-то! В самом центре. На Коммунальной, прямо возле базара.

– А-а! Ну, это ничего. Мне как раз мимо ехать, там я тебя и оброню.

Дядя Федя, конечно, знал, где живут мои родственники, а спрашивал так, для порядка. Моя мать заранее ему весь путь обговорила. Я-то знал…

Лошадь топталась в сторонке, лениво постёгивая себя хвостом по бокам; захватывая траву, она почему-то мотала головой и время от времени недовольно отфыркивалась.

Дядя Федя, легонько похлопывая кобылу по гладкой шёлковой шее, подталкивал её к телеге.

В картузе, вместе с красной в пупырышках земляникой, голубела мягкими присосками ягода-черника. Пока мой сопровожатый возился с упряжью и ладил оглобли, я захватывал полными горстями из картуза ягоду, сыпал в рот и захлёбывался сладостным соком. Столько ягоды я никогда в жизни до этого не то чтобы не ел, а даже не видел. В степном нашем продутом и пропылённом родном селе, кроме пышных густых кустов лозняка по берегам теперь уже оскудевшего Большого Ломовиса, как я говорил, ничего не росло. Даже палисадников возле домов, и тех не было – за время войны пожгли все…

Вытряхнув в ладонь последние ягоды, я кинул картуз в телегу, и тут же перемахнул в неё сам. Дядя Федя, подняв картуз, похлопал им себе по колену и натянул на голову. Мы снова тронулись в путь.