Дядя потом долго рассказывал сослуживцам о моей проделке, и сам как-то выиграл такой спор, только на бутылку водки, у соседа-однополчанина: за что купил – за то и продал.

Подсмеиваться надо мной он стал реже, хотя всегда шутил с добродушием.

10

Жалко дядю, он мне доводился крёстным, ушёл рано – подвело сердце – то ли сказалась контузия, или случай, сыгравший с ним роковую роль.

Дядя конвоировал двух заключённых преступников из местной тюрьмы на вокзал к этапу. Стоял ясный летний вечер, привокзальная площадь была заполнена народом – пассажиры ожидали поезд, а гуляющие горожане отдыхали, пользуясь хорошей погодой.

Один из конвоируемых, качнувшись в сторону, быстро нырнул в толпу и зигзагами, сшибая ошалевших прохожих, уходил в направлении железнодорожного депо. Там, за мастерскими, он был бы уже недосягаем.

Что делать? Бежать и ловить отчаявшегося на побег преступника – тогда другой, сделает то же самое. Упустить бандита – самого засудят и загонят за Можай, лет на пять-шесть, за пособничество.

– Не боись, начальник! Не убегу, мне жить охота, – сказал конвоируемый и тут же присел на корточки, сомкнув на затылке пальцы рук.

Толпа шарахалась от беглеца в стороны, образовав пустой коридор. До мастерских оставалось метров двадцать-тридцать, а там – лови, не догонишь! Но люди, люди снуют! Дядя скинул с плеча карабин и первым выстрелом с колена – ещё была не забыта боевая выучка – достал убегающего преступника и воткнул ему тяжёлую пулю промеж лопаток.

– Господь тебя спас! Господь! Не дай Бог, задел бы кого, ведь люди кругом! – сокрушалась моя бабушка, потерявшая на фронте самого младшего сына, Ивана. Лежать её Ивану, а моему другому дяде, в Витебских болотах вечно. Ни звезды, ни креста. – Господи! – вскидывалась бабушка. – Бяда-то, какая, бяда…

Дядя сидел за столом, тупо уставившись в одну точку, кривился, гонял туда-сюда желваки на скулах, будто кусал и никак не мог перекусить нитку. Сцепленные руки тяжело лежали на белой в чёрный крестик скатерти. Потом, охнув, поднялся, подошёл к лежанке на печи, где находилась до зимы всякая рухлядь, достал старый валенок и вытащил из голенища бутылку непочатой водки. Такой у него был загашник. Стряхнув сургуч, он вылил бутылку в алюминиевую кружку и залпом выпил – бабушка слова не сказала. Выпил, и, молча стащив через голову гимнастёрку, лёг на кровать, уткнувшись носом в стенку. Гимнастёрка была в черных подтёках, коробилась жестью, будто дядя перед этим опрокинул на себя миску с протёртой смородиной.

Как раз перед этим бабушка принесла с базара целое ведро отборной чёрной смородины. Крупные ягоды лаково блестели на солнце. Поставив смородину в тенёчек за домом, бабушка велела мне обрывать с ягод «усики» – засохшие жёсткие соцветья.

Смородина была сочной, сквозь тонкую кожицу её просвечивала темно-красная мякоть. Такой смородины у нас в Бондарях не водилось, я это знал точно. Сады тогда были все наперечёт, и я их неоднократно обыскал. Кусты, если и попадались, жухлые, с жестяными листьями, смородинки на них были мельче горошины. За час можно собрать разве пригоршню. А бабушкина смородина была уже собрана и сама просилась в рот – ну, просто умоляла себя потрогать руками и языком.

Я с редким удовольствием согласился перебирать смородину, освобождая её от жухлых соцветий. Бабушка даже удивилась моему рвению. Она внимательно посмотрела на меня, вздохнула, зачем-то погрозила пальцем, и ушла в дом.

Работа закипела. Две-три смородины в таз – одну в рот, две-три смородины в рот – одну в таз. К моему удивлению, в тазу ягоды было ещё много, и она уже была готова к дальнейшей обработке.

Привернув мясорубку к столу, бабушка посмотрела в таз, не сказав ничего, снова вздохнула и велела мне прокручивать смородину.

Я крутил, бабушка сквозь мелкое сито ещё раз перетирала ягоду, и работа у нас шла чередом. В стеклянной трёхлитровой банке уже было достаточно густого тёмно-красного, почти чёрного смородинного желе, и бабушка пошла в чулан за сахаром.

Пока её не было, я наспех глотнул из банки, но не рассчитал и часть сока выплеснул на рубашку. Яркого пятна мне было уже не скрыть.

Чтобы бабушка ничего не заподозрила, я стал рыться в сите, в остатках смородины, нарочно вымазал себе рот, руки и подбородок в соке. Бабушка, вернувшись, дала мне подзатыльник, отчего сразу сделалось скучно и я потерял всякий интерес к работе.

Видя мою нерадивость, бабушка прогнала меня на улицу. На солнце пятна на рубашке зачерствели, руки стали липкими, и мне пришлось идти под колонку, ополаскиваться. Руки я вымыл, а про залитые пятна на рубашке совсем забыл, и бабушка потом их долго замывала в растворе каустика-соды – мыла не достать. Раствор делался таким, чтобы отмывало только грязь, и не разъедало кожу.

Химический ожог от невнимательности можно было получить запросто.

Так вот, пятна и подтеки на выгоревшей, белёсой от солнца и неоднократных стирок дядиной гимнастёрке тоже были бурые, почти черные, такие же, как от сока смородины.

До меня тогда не доходил весь ужас случившегося с дядей. Помнится, я даже завидовал ему, что он был на войне, что имел ранения и контузию, что у него есть настоящий карабин, и он может в любое время из него стрелять, и недавно убил бандита, пытавшегося совершить побег. А бандитов в то время я ужасно боялся. Ложась спать, я всегда просил бабушку посмотреть, крепко ли закрыты двери. Тогда об убийствах и грабежах взрослые только и разговаривали. В Тамбове вовсю гуляли шайки всевозможных блатарей.

Воры в законе были самыми легендарными личностями, ну, как, скажем, Чкалов, Ворошилов, Котовский…

За бандита дядя получил денежную премию и отпуск, но скоро его свалил сердечный приступ. Первый в жизни. Дядя тогда из него насилу выкарабкался.

Всякий раз, вспоминая моего крёстного, я вспоминаю и подаренные им тапочки на подошве из транспортерной ленты, которым не было износа…

11

А вот теперь, наскоро отряхнув штанишки от мокрого песка, вытерев обидные слёзы на щеках, я тут же забыл, что с полчаса назад меня ни за что вышвырнул дядька из помещения кассы, и теперь весело поглядывал в окошко автобуса.

Качнувшись и громыхнув сцеплением, автобус медленно тронулся, и мы выехали через улицы и переулки, через большой деревянный мост, на песчаную и пыльную дорогу, ведущую на Бондари.

Асфальта в этом направлении тогда не было, автобус, изредка пробуксовывая в колее, нещадно дымил, будто выхлопная труба выходила прямо в салон. Но мы ехали. Народу до Бондарей было мало: какой-то в выцветшей телогрейке дедок, несмотря на стоящую жару, да пяток женщин с кошёлками и узлами на коленях.

Я придвинулся к окошку, обозревая с любопытством пригородный лесной массив. Для меня, выросшего в степном селе, лес и до сих пор остаётся загадкой и святым местом. Плывущие в бесшумном и тихом танце за окном берёзки, тёмные крыши елей – таинственное и чудное царство природы. Совсем другой мир. Мир сказок и моих детских мечтаний, грёз…

– Манъка, а Маньк? – от нечего делать, зевнув, обратилась к соседке сидевшая напротив меня рябоватая женщина в грубом сером платке ручной вязки. Платок был старый, с извилистыми тропками-бороздками – следами прожорливой моли. Баба держала на коленях чёрную клеёнчатую сумку, из которой торчали белые поленницы батонов. – Я вот что тебе скажу. Опять живот выше носа задирается? И как ты умудряешься всякий раз залетать? Одного, двоих настрогала, и – хватит! А то вон ртов сколько. Да разве этих оглоедов теперь прокормишь? Одних ложек не напасёшься. Ну, ты, прям – крольчиха!

– Да я что! Разве этих кобелей удержишь? Их с намордником только подпускать, – вяло улыбнулась её соседка с мятым, одутловатым лицом в коричневых разводах, как будто лёгкая ржавь по воде.

Соседка была явно моложе, но тоже в стареньком самовязаном платке, и в зелёном, грубой шерсти, тоже самовязаном жакете, застёгнутом на одну верхнюю пуговицу; нижние на животе не сходились, и полы жакета разъехались, показывая огромный раздутый живот, обтянутый темным сатином, где пуговицы были частые-частые, как на гармошке.