— Ещё шаг, парень, и в твоей башке станет дыркой больше! — предупредил откуда-то голос, резкий и глубокий, похожий на скрежет напильника по железу.
От неожиданности у Натаниэля вырвалось ругательство. Он натянул удила, и кобыла послушно замерла.
— Или всё же пальнуть в тебя? — поразмыслил вслух невидимка.
И Натаниэль, по наитию какому-то, не иначе, понял, что нашёл своего дракона.
Или, вернее, дракон нашёл его.
4
Преподобный Элиаль Старбак наклонился вперёд и стиснул аналой с такой силой, что костяшки пальцев побелели, а прихожане с передних скамей решили, что крашеной в белый цвет кафедре конец. Близко посаженные глазки на худом костистом лице с жидкой седой бородкой яростно буравили слушателей, пока преподобный выискивал слово, достаточно полно передающее его праведный гнев.
Церковь была набита битком. Свободные места отсутствовали как на скамьях, так и на галерее. А вместить церковь могла немало народу. Здание было просторным, высоким, квадратной формы, лишённое каких-либо украшений, даже витражей; простое и суровое, как те проповеди, что в нём произносились. Единственной уступкой новым веяниям являлась фисгармония, купленная для аккомпанимента облачённому в чёрные хламиды хору. Освещался дом молитв газовыми лампами, обогревался пузатой печкой. Её, впрочем, топили последний раз много месяцев назад. Сейчас, весенним воскресным утром, в церкви и без печки дышать было нечем. С ужасом представляя, что будет твориться здесь летом, паства энергично обмахивалась платками и веерами. Преподобный тянул драматическую паузу, и кисти с зажатыми в них разнородными опахалами замирали одна за одной. Прихожане обратились в слух, затаив дыхание.
Нужное слово, наконец, нашлось. Преподобный воздел в воздух руки и выплюнул что есть силы:
— На блевотину свою!!!
На галерее заплакал ребёнок. Всхлипнула женщина.
Преподобный хватил кулаком по аналою, и грохот разнёсся по церкви пушечным выстрелом. После проповедей ладони Элиаля Старбака всегда были покрыты кровоподтёками и синяками. Библии тоже не выдерживали религиозного пыла преподобного: каждые два месяца приходилось обзаводиться новой.
— Владеющий рабами не может зваться христианином! Как пёс шелудивый не может зваться благородным скакуном! Как обезьяна мерзостная — человеком! Как сын человеческий — ангелом! Грех и погибель! Рабократия больна грехом и смердит погибелью!
Проповедь давно миновала точку, в которой смысл и логика речи ещё имеют значение для аудитории, и теперь преподобный, опытный оратор, накачивал паству эмоциями, что помогут ей держаться пути истинного и избегать соблазнов всю неделю, до его следующего назидания.
Гнусные рабовладельцы, продолжал он, изведают в посмертии худшие из адских кар. Они будут ввергнуты в геенну огненную, где будут корчиться до скончания времён. Упомянув преисподнюю, Старбак-старший не смог пройти мимо столь соблазнительной темы и посвятил описанию пекла целых пять минут. Красок он не жалел, и, когда с ужасами было покончено, наиболее слабая часть его паствы была близка к обмороку. На галерее, в специальной загородке (отдельно от белых прихожан), сидели бывшие рабы с Юга, выкупленные на средства прихода. Они тихо повторяли слова преподобного, и их едва слышный почтительный гомон создавал ощущение сверхъестественности происходящего.
А преподобный нагнетал и нагнетал атмосферу. Он поведал, что, верные завету Христа прощать врагов, христиане с Севера протянули своим заблудшим южным братьям руку дружбы. Дабы слушатели не ошиблись в том, что именно протянули южанам северяне, Старбак выбросил вперёд ладонь, испятнанную понизу свежими синяками.
— Протянули кротко! Протянули всепрощающе! Протянули возлюбя! — рука его простиралась всё дальше и дальше, — И чем же южане ответили? Чем ответили? Чем, я вопрошаю вас?!
Последний вопрос он выкрикнул, оросив передний ряд брызгами слюны, и обжёг зал, от ближайших скамей до галёрки, взглядом, исполненным праведного негодования. Остановив взор на старшем сыне Джеймсе, сидящем в новенькой, с иголочки, синей форме на лавке, отведённой для семьи преподобного, Элиаль Старбак повторил:
— Чем же?!
И, набрав побольше воздуха в лёгкие, рявкнул:
— Скудоумием и глупостью!!! Как пёс возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою!
Одиннадцатый стих двадцать шестой главы Книги притчей Соломоновых, трепетно приберегаемый преподобным для кульминации проповеди, прозвучал чрезвычайно патетично. Закрепляя в умах слушателей малоаппетитную ассоциацию Юга со жрущей блевотину собакой, он повторил несколько раз:
— Рабократы пожирают изблёванное! Пожирают изблёванное!
Так пусть подавятся, возопил он. Пусть захлебнутся пожранным! У доброго христианина в эти дни смуты нет другого пути, кроме как, укрывшись за щитом веры и вооружившись мечом благочестия, очистить Юг от погрязших в грехе пожирателей блевотины. Пусть бич в руце христолюбивого воинства обрушится на спины южных псов-рабовладельцев, и они, скуля, подожмут хвосты!
— Аллилуйя!
Крик преподобного подхватили на галёрке бывшие рабы, а у сидящего на скамье Старбаков Джеймса сердце забилось сильнее. Ведь он был одним из тех христолюбивых воинов, о которых говорил отец. К воодушевлению и гордости примешивалась, правда, некая опаска: а ну как рабократы не подожмут хвост? У псов ведь, кроме хвостов, ещё и зубы есть. Джеймс постарался загнать неуместную мысль поглубже и вновь сосредоточиться на проповеди. Джеймсу-Элиалю-МакФейлу Старбаку недавно исполнилось двадцать пять, но рано поредевшие тёмные волосы и застывшее на лице выражение вечной угрюмости делали его на десяток лет старше. Утешением за скудость шевелюры за служила борода, — завидная, ухоженная, кажущаяся ещё гуще из-за широкой кости, унаследованной Джеймсом от матери. Фигурой он пошёл в материну породу, однако по духу Джеймс был весь в отца, а потому уже сейчас, спустя четыре года после окончания Гарвардской юридической школы, о нём говорили, как о восходящей звезде массачусетской юстиции. Блестящая репутация и словечко-другое, замолвленные кому надо отцом, обеспечили Джеймсу Старбаку тёплое место при штабе генерала Ирвина Макдауэлла. Джеймс слушал проповедь внимательно. Нескоро он вновь услышит проникающие в самое сердце речи отца, завтра утром Джеймс Старбак сядет в поезд и отбудет в Вашингтон исполнять священный долг перед Господом.
— Удел пса — послушание! Удел пса — смирение! И Юг должен быть приведён к послушанию и христианскому смирению! — начал закругляться преподобный.
Не дожидаясь финальных громов и молний, которые Старбак готовился обрушить на головы псов-южан, с задней скамьи поднялся один из слушателей и тихонько выскользнул в холл, а оттуда — на улицу. Те из прихожан, кто заметил исчезновение молодого человека, предположили, что ему стало нехорошо, и были правы. Отчасти. Не телесный недуг поразил Адама Фальконера. Терзала его душевная боль. Адам остановился на ступенях и глубоко вдохнул уличный воздух. Сзади доносились приглушённые гранитом стен витийства преподобного.
Адам был точной копией Вашингтона Фальконера. Те же широкие плечи, тот же открытый взгляд синих глаз, только на челе Адама в данную минуту лежала печать грусти и озабоченности.
В Бостон Адама привела депеша от отца, сообщившего о появлении в Фальконер-Куртхаусе Натаниэля. Обрисовав злоключения бедолаги Старбака, отец писал сыну: «… Памятуя о вашей дружбе, я приложил все усилия к тому, чтобы Нат ни в чём не испытывал нужды. Тем не менее, у меня создалось впечатление, что в Виргинии его удерживает не столько прославленное южное гостеприимство, сколько боязнь вернуться домой. Хотел бы попросить тебя, сын, отложить ненадолго твои миротворческие потуги…» Адам улыбнулся, представив, как долго отец подыскивал нужное выражение. И нейтральное, и, вместе с тем, с лёгким налётом неодобрения. «…и навестить в Бостоне семейство Ната. Побеседуй, объясни, как мальчик страдает. Не звери же они, а родная кровь есть родная кровь».