Изменить стиль страницы

— Как похож! — восторженно говорит за моей спиной брат. — Ты его красками будешь делать?

— Да, но не мешай, прошу тебя!

Громкий стук в дверь отвлекает меня.

— Я открою. — Брат бежит в коридор и через минуту возвращается… вместе с домоуправом.

Он здоровается со мной, пялит глаза на рисунок, потом тычет своим толстым пальцем в фотографию, приколотую под ним.

— Что он у тебя, в тюрьме, что ли? — И громко хохочет над своей шуткой.

— Нет… Это делается для переноса рисунка на большой размер.

— А я думал — тюрьма! — И он снова ржет. А брат смотрит на его перетянутый офицерским ремнем живот, сотрясающийся от смеха. — Ну вот! — Он плюхается на диван. — Я пришел вовремя. — Он вынимает из кармана платок, и аромат «Грез лета» разносится по комнате. Расправив платок, он вытирает лоб, достает из бокового кармана банку сгущенного молока и со стуком ставит ее на стол. — Можешь нарисовать мой портрет?

Я смотрю на его толстую рожу: он побрился и… даже припудрился!

— Нет, я не умею.

— Врешь! Умеешь! — хитро прищурившись, заявляет домоуправ и, засунув руку в другой карман, вынимает банку американской тушенки. — Цену набиваешь? Так и надо! Молодец! А с них сколько взял? — Он кивает на мольберт.

— Нет, я не смогу нарисовать ваш портрет, у меня ничего не выйдет. И красок нет.

— Так! — Это он произносит уже недовольно. — А этого нарисовал же! — И он кивает на мольберт.

— Так он же Герой! — говорю я простодушно, но, взглянув на домоуправа, понимаю, какое действие произвели на него мои слова.

Презрительно глядя на меня, он решительно берет банки и засовывает их в карманы.

— Дурак ты! Я же хотел помочь тебе и твоей матери! Ведь я многое могу… И все это знают! Что ж, не хочешь — как хочешь! Найдем и получше! А так одни дураки живут, как вы. Ну что ты получишь за этот портрет? Молчишь… Таких, как я, рисовать нужно, понял? Мы жили и будем жить, а вы все, идиоты, передохнете! Герой! — усмехается он. — Тот герой — уже вверх дырой!

«Чтоб ты провалился, сволочь, со своей житейской мудростью!»

— Только время потерял, а все она: «Такой культурный мальчик!» Погоди! А разрешение у тебя есть? Разрешение рисовать на дому? Ведь ты же надомник! А каждый надомник должен иметь патент! Да… Надо проверить! — угрожающе говорит он. — И если нарушаешь, понесешь ответственность! По закону! — И, подняв палец, он уходит, не попрощавшись.

XXXVIII

Скоро вечер. Я выхожу на улицу. Около дома стоит Дуся, кутаясь в легкое американское пальто.

— Здравствуйте!

— Здравствуй! — Она протягивает мне руку в тонкой красивой перчатке. Я не могу оторвать от нее взгляда: такой фантастической кажется мне эта элегантная перчатка в нашем убогом мире. Она замечает мой взгляд и говорит равнодушно: — У меня много таких. — И я понимаю, что она не хвастается. — Английские, лайковые… А ты что делаешь?

— Иду от Славика.

— Слушай! — Она оглядывается. — А сержант Митрофанов пишет?

— Он пишет, — отвечаю я, стараясь не смотреть ей в глаза. Она облегченно вздыхает. — А как вы? Счастливы?

— Ах, какой ты глупый! Нет счастья. Нет и не было. Все это люди придумали. — Она говорит совершенно спокойно. — Ну пока. И скажи маме… скажи, что я ее никогда не забуду!

— Спасибо.

— Прощай… И знаешь, картина твоего отца была очень красивой!

— Какая?

— Адам и Ева… Ну все! До свидания!

И она идет на угол нашей улицы, где клубы пыли оседают на мостовую, поднятые черной, покрытой свежим лаком эмкой. За рулем сидит сонный мужик, рядом — восточный человек с большим носом и густыми бровями. Задняя дверца отворяется, и из нее, кряхтя и наклонив машину, выходит Джевад Гасанович и улыбается Дусе. А восточный человек, не вставая с сиденья, протягивает ей через окно руку и произносит какую-то фразу, из которой я могу понять только два слова: гурия и главк. Дуся садится в машину и кивает мне на прощание.

— Ты будешь еще рисовать? — спрашивает брат.

— Да. И открой окно — так будет светлее.

— Хорошо, — соглашается он с радостью. — А можно смотреть?

— Да, но молчи и не мешай.

— Можно я спрошу только раз?

— Ну?

— А где он? — И брат показывает на фотографию.

— Он погиб.

— А откуда ты его знаешь?

— Он жил на нашей улице. Прошу — не мешай!

Я осторожно окунаю кисть в воду и трогаю акварельные красочки, привезенные мамой из Парижа в подарок моему отцу. «Тогда они были молодые… и никто не знал и не думал о том, что ждет нас… всех!» — думаю я.

…Я заканчиваю писать портрет, и сердце мое бьется так сильно, что я слышу его удары. Я боюсь испортить работу. А за спиной слышу дыхание брата.

По звуку ключа, открывающего нашу дверь, и по тому, как тихо, без стука, она закрывается, я понимаю, что пришла мама.

Она улыбается.

— Тебе дали что-то вкусное на работе? — интересуется брат.

— Нет. А что? — все так же чудесно улыбаясь, спрашивает она.

— Почему же ты улыбаешься?

— Да просто потому, что люблю вас!

Она встает у меня за спиной. Я чувствую запах свежего ветра и зелени, исходящий от ее пальто. Моя душа готова вылететь из меня.

— Что ты пишешь? — Она кладет руку мне на плечо.

— Я пишу портрет Героя…

— Ты так тихо отвечаешь, что я с трудом понимаю тебя.

— Он пишет портрет Героя! — громко повторяет брат.

«Они не знают, милые, дорогие, что у меня в кармане повестка, документы и билет и что мой рюкзак у Славика и он будет меня провожать сегодня… Что в маминой любимой книге лежит мое прощальное к ним письмо, где я объясняю, что направление комсомола — подлинное, а ее разрешение я подделал; что я иначе не могу! Что люблю их так, что и выразить мне это трудно, но что важнее всего сейчас — не наша взаимная любовь друг к другу… И пусть они не волнуются и простят меня…»

Я думаю обо всем этом, и меня потихоньку начинает трясти, и слезы готовы брызнуть из глаз. Страстное желание возникает во мне: броситься перед ними на колени, просить прощения, целовать им ноги — ведь я бросаю их! Но вместо этого я, сдерживая слезы, нагибаю голову вниз, чтобы они не видели моего лица, и твержу мысленно: «Меня не убьют! Меня не убьют! Меня не убьют никогда!»

Москва — Бараний Берег
1979–1987 гг.