Изменить стиль страницы

— Никогда не жалел так сильно, как сейчас, что я стар! Больше всего я мечтал бы быть сейчас там… в армии!

— А почему вы считаете, что именно это — решающее сражение?

— А вы представляете себе, что такое — подбить за день четыреста тридцать три танка?! Вы помните снимки трофейного вооружения? Помните «тигров» и «пантер», «фердинандов»? Неужели вы думаете, что немцы сделали их «так просто»? Все они сейчас там!

Страшная тоска сдавливает мне сердце.

— Мой дядя — танкист… И его ординарец… Они скоро должны быть там, на фронте.

Аркадий Аркадьевич смотрит на меня, потом снова опускает голову.

— Счастливые! — И, помолчав, спрашивает: — Да, кстати, вы не знаете, кто такой Орлеанский?

— Как же, знаю, это директор магазина «Фрукты-овощи». А что?

— Он приходил ко мне, желая купить все: картины, книги… Но больше всего ему хотелось заполучить серебряные трубы.

— Он и к нам приходил.

— Это — хороший признак. Когда такие люди покупают громоздкие вещи, а не камушки и золото, они чуют: победа не за горами! У них чутье лучше, чем у нас.

— Но зачем им это?

— Для них это, в первую очередь, — материальные ценности. Они знают, что рано или поздно все это будет дорого стоить, а сейчас… — Аркадий Аркадьевич машет рукой. — Он скупит за бесценок целый музей в нашем районе. Знаете, что он уже купил?

— Нет.

— Шпагу Барклая-де-Толли!

— У кого же?

— У тех, кому она принадлежала! А что он хотел купить у вас?

— Очень ему хотелось получить письма Кутузова… Ну а потом и все остальное.

— И что же?

— Нет, он ничего не получил, — коротко отвечаю я. — Вы знаете, мне сказали, что он внес в Фонд победы пятьдесят тысяч рублей! — Я внимательно смотрю на Аркадия Аркадьевича, но он на это никак не реагирует, а потом спрашивает:

— Ну а эта ваша ужасная дама? Ничего не внесла?

— Нет… И почему «моя»?

— Ну не только ваша, но и моя… наша! Она ведь была тем человеком, который больше всего распоряжался здесь. Где она?

— Никто не знает… Исчезла.

— Исчезла… исчезла, разграбив все, изгадив жизнь, как это только было возможно, разломав все, что могла разломать! Исчезла! — И он добавляет: — Ну, до свидания! И желаю вам дожить до исчезновения остальных, таких же, как она! Интересно, много ли останется ценностей в нашей стране, когда в ней исчезнет последняя Нюрка?! — Он протягивает мне руку и уходит, прихрамывая.

«Какой смелый! — думаю я. — И неужели то, что он сказал, когда-нибудь сбудется?»

Из нашего дома выходит Дуся. Одетая в новое пальто, подаренное Джевадом Гасановичем, в новых перчатках, с новой сумочкой под мышкой, она щурится от яркого солнца. Как она бледна! Безмолвно вытянув шеи, напоминая доисторических животных, застыли на скамейке старухи.

Она здоровается с ними, неуверенными шагами спускается с крыльца, и их головы поворачиваются вслед за ней.

— Ты не проводишь меня? — нерешительно спрашивает она.

— Да, конечно.

Она берет меня под руку и, когда мы проходим двор, говорит:

— Никогда, некогда не думала, что вы такие! Вы ведь ни слова не сказали никому… тогда…

— Но ведь вы просили об этом.

— Просила! — фыркает она. — Любая из моих подруг, если бы и не продала, разболтала бы повсюду! Нет, скажи честно, вы что-то от Джевада Гасановича получили? Или он обещал вам?

Я вырываю свою руку.

— Вы что?! С ума сошли?! Ничего он нам не давал и не обещал!

— Вот оно что… — Она останавливается и крутит пальцем у виска. — Вот почему вы так живете… Нет! Я хочу вам помочь! — решительно говорит она. — Одного моего слова достаточно, и Джевад Гасанович устроит твою маму так… ну, в орсе или райпищеторге, — что вы заживете припеваючи!

— Спасибо, но вряд ли мама согласится.

— Почему?!

— Я думаю, не для того она заканчивала два университета, чтобы сидеть в торге.

— А для чего же?

— Чтобы учить детей.

— Сколько за это платят?

— Платят, но мало.

— Вот видишь! — Она серьезно смотрит на меня. — Сам признался. Не дури и послушай меня! Я думаю, в торге нужны такие люди… не болтливые и ученые.

— Но ведь кто-то должен учить детей?

— Ну пусть и учат… другие. А вы будете жить как люди!

— Какие люди?

— Ну… хотя бы такие, как Джевад Гасанович.

— Мы так жить никогда не будем!

Она смотрит так, что я вижу: она искренне хочет понять меня.

— Пойми! Скоро я уеду, и мне трудно будет что-то для вас сделать. А я хочу! Поэтому не дури и передай маме, что я тебе сказала.

И я думаю, как мало мы знаем людей… даже тех, кто живет рядом.

— Знаешь, почему бывают несчастные собаки? — спрашивает она после недолгого молчания.

— Ну, потерялись.

— Верно! У них нет хозяина. Каждая собака несчастна, если у нее нет хозяина, и когда она его находит, она счастлива. Понял?

— Да.

— Вот видишь, все понимаешь, когда хочешь! — Она грустно улыбается. — Вот и я нашла хозяина. Ладно, прощай! — И она машет мне рукой.

Я долго смотрю ей вслед, и какая-то смутная тоска пробуждается во мне, тоска по другой жизни: без очередей, без бедности, без соседей… Возможно ли все это? Или никогда такая жизнь нам не улыбнется?

У нашей школы я вижу ребят. Они, сидя на скамье, читают газету. Я подхожу ближе и заглядываю через плечи. «От Советского Информбюро. Оперативная сводка за шестое июля», — читаю я.

XXXII

— Скажи, только правду, — серьезно спрашивает мама, — ты не останешься на второй год?

— Думаю, что нет. Сегодня в конце дня у нас будет торжественная линейка, там все и объявят.

— А потом?

— А потом нас отправят на полевые работы в колхоз. На месяц. А там, говорят, будут хорошо кормить, платить рожью и картошкой и каждый день давать по литру молока!

— Но на будущий год ты будешь учиться как полагается?

— Да, мама! — уверенно говорю я, а сам думаю: «Если бы ты знала…»

— Оденься тщательнее на линейку. Я приготовила тебе свежую рубашку.

— Хорошо. Спасибо, мама!

День проходит в тоске и ожидании.

После обеда, состоящего из каши и чая без сахара, я начинаю одеваться. Брат молча наблюдает за мной.

— Желаю тебе удачи!

— Плюнь три раза через левое плечо, — прошу я его. Он таращит глаза. — Плюнь быстрее!

— Зачем? — Он неуверенно плюет.

— Так нужно. Чтобы не сглазить. Ну-ка включи радио!

Я закатываю рукава рубашки, а он, включив радио, остается сидеть под репродуктором.

«Немцы бросили в наступление против наших войск свои главные силы, сосредоточенные в районах Орла и Белгорода. На Орловско-Курском направлении немецкое командование ввело в бой вторую, девятую, двенадцатую и двадцать третью танковые дивизии, тридцать шестую моторизованную…»

— Ты слышишь? — брат тревожно смотрит на репродуктор.

— Да! Тише!

«…а также дивизии СС: „Адольф Гитлер“, „Великая Германия“, „Райх“ и „Мертвая голова“. Таким образом, с немецкой стороны в наступлении уже участвуют пятнадцать танковых дивизий, одна моторизованная дивизия и четырнадцать пехотных дивизий».

— Как ты думаешь…

— Я ничего не думаю! Прошу тебя: дослушай и потом расскажешь!

Я выбегаю на улицу и по той тишине, что царит кругом, понимаю, что все, кто может, сейчас сидят у своих репродукторов, не думая ни о чем другом, как только о том, что я слышал сейчас…

По дороге к школе я прохожу церковным двором и вижу множество народа, собравшегося к службе. Церковные двери еще закрыты, и женщины, одетые в черное, стоят и сидят у ограды…

В школе полы чисто вымыты, а висящий на стене перед входом портрет Сталина украшен букетом цветов и свежими веточками березы. Я поднимаюсь на последний этаж. В зале уже полно ребят, и мы начинаем строиться. Все в сборе. Нет только директора. Я занимаю свое место у большого окна, в него видна церковь, освещенная вечерним солнцем. Ослепительным блеском оно сияет на резных золоченых крестах.