Изменить стиль страницы

Я хватаю подушку, одеяло, какую-то куртку и вижу на стене аккуратно накрытое марлей пальто — подарок Джевада Гасановича.

— Я умру? Ска… — Дуся стонет.

— Молчите! Ты, — мама оборачивается ко мне, — за грелкой! Налей в нее самую холодную воду!

Я вбегаю в комнату.

— Что там? — испуганно спрашивает брат.

— Ничего страшного. Она упала.

И я, схватив грелку, мчусь на кухню. Наполнив ее холодной водой, снова бегу в Дусину комнату.

— Отвернись! — командует мама.

Я отворачиваюсь.

— Нет, — говорит мама, — так ничего не получится! Беги в аптеку за льдом!

Мама вытирает лоб тыльной стороной ладони, рука ее в крови. Я чувствую внезапный, накативший на меня приступ тошноты такой силы, что, зажав ладонью рот, бегу на кухню. Наклоняюсь над раковиной, и меня так страшно рвет, что я боюсь потерять сознание.

Придя в себя, беру клеенчатую сумку и выхожу из дому. Пусто и тихо. Я огибаю угол нашего дома и бегу быстро, как могу, проходными дворами, а потом тихими улицами, высматривая, нет ли милиционеров. Но мне никто не попадается по дороге, кроме двух кондукторов из трамвайного депо.

— Как ты долго! — укоризненно говорит мама, выглядывая из Дусиной двери. — Входи!

Дуся уже сидит на кровати, накрытая одеялом. Пол в комнате чисто вымыт, все прибрано. Свежий воздух из приоткрытого окна прогнал из комнаты ужасный запах.

Мы с мамой принимаемся за дело: я достаю лед, перекладываю его в плоскую грелку с крышкой; когда она наполняется, мама передает ее Дусе, та прячет под одеяло и, не сводя черных провалившихся глаз с мамы, спрашивает каким-то не своим хриплым голосом:

— Вы… вы не продадите меня?

В комнате воцаряется тишина. И когда молчание становится невыносимым, мама отвечает:

— Я помогла вам так же, как помогла бы любому человеку в беде. Мне нет никакого дела до вашей истории… Но чтобы успокоить вас, скажу, я ничего не видела, ничего не слышала и не была в вашей комнате. Но, может быть, вы хотите, чтобы я сообщила кому-нибудь о вашем состоянии? Может быть, вашим подругам?

— Что вы! Что вы! — испуганно вскрикивает Дуся. — Ни за что! Они если и не продадут, то разболтают… Но скорее всего, продадут.

— Плохие у вас друзья, — говорит мама.

— А у вас?

— У нас нет таких!

— А кто же настучал на вашего мужа? — Дуся с трудом ворочает языком. — Продают только друзья!

И опять воцаряется молчание. Потом мама говорит:

— Я приду к вам еще ночью.

И мы уходим, притворив за собой дверь.

Брат не спит. И как только мы входим, спрашивает:

— Она поправилась?

— Нет. И не болтай никому, что она болела. Понял? А ты, — мама смотрит на меня, — завтра пойдешь в аптеку… Вот тебе сто рублей. Купишь американских витаминов.

— Мама! Ты помнишь, что она делала нам?!

— Да, я все помню, но нельзя допустить, чтобы человек остался без помощи. И еще: выбрось это, — и она подает мне старенький засаленный рюкзак. — И выбрось подальше от нашего дома.

— Хорошо, мама. — Я понимаю, что в нем.

XXIX

Прекрасное, тихое, свежее утро. Зеленая крона липы блестит тысячами капель, сверкая под лучами пронизывающего ее солнца.

— Ей лучше, — говорит мама, — но я прошу тебя, — и она смотрит на брата, — никому не отворяй дверей. Как будто никого нет дома. А ты, — обращается она ко мне, — быстрее в аптеку за витаминами.

— Хорошо, — отвечаем мы одновременно.

Когда я, прижимая к груди коробку с витаминами, вхожу, постучавшись, в Дусину комнату, она лежит на кровати. Черные волосы рассыпались по подушке, глаза равнодушно смотрят на меня, и нет в них ни живости, ни блеска, ни страдания…

— Что принес?

— Это витамины. Их надо пить по четыре сразу, три раза в день.

— Неси обратно!

— Но мама велела вам их пить!

— Пусть сама и пьет! Не буду! — решительно возражает она. Не зная, что делать с коробкой, я стою в растерянности. — Скажи, — спрашивает вдруг она, — почему вы мне помогли?

— Я могу ответить только за себя.

— Ну?

— Мне было жалко видеть вас…

— Что? — она повышает голос. — Жалко?

— Да. А что тут странного?

Но она мне не отвечает, а, помолчав, спрашивает вдруг очень тихо:

— Слушай… расскажи о Митрофанове.

— Я мало знаю о нем.

— Ты же видел его так много… Что-то запомнил?

— Ну вы же знаете… Он очень веселый, красивый, смелый…

Она слушает, кивая головой, и слезы, скопившиеся в больших темных глазах, скатываются и бегут капля за каплей по впалым бледным щекам.

— Дура я, дура! — горестно шепчет она. — Зачем я это сделала?!

Я молчу, не зная, что мне делать и что говорить. Она начинает рыдать. Ее всю трясет, и я, стоя перед ней, думаю, что все мы хоть и разные, а похожи друг на друга… хотя и плачем в разное время… Она рыдает так безутешно, что на нее невозможно смотреть!

— Успокойтесь! Вы будете еще счастливы!

— Ты что, с ума сошел?! — Она поднимает опухшее лицо.

— Вы ведь выходите замуж…

— Дурачок! Разве я выхожу замуж для счастья?

— А для чего же?!

— Для мужа! — И она трясется, всхлипывая. — Боже! Боже! Зачем я это сделала?! Зачем? Дура! Дура! Может быть, он родился бы и был героем! — Она снова заливается слезами.

Я осторожно кладу ей руку на спину.

— Не плачьте! Война кончится… все забудется!

— Нет-нет! — трясет она головой. — Никогда! Никогда!

В это время хлопает входная дверь, слышен мужской бас.

— Это он! — в испуге произносит Дуся. — Что же мне делать?! Боже! Он все поймет! Не пускай его!

Я вскакиваю с табурета, но… поздно. Сильная рука толкает дверь, и я вижу Джевада Гасановича Орлеанского.

Появившись в дверях, он какое-то время стоит молча, переводя взгляд с Дуси на меня, и мне ясно, что он тут же понял все!

— Тебе здесь нечего делать, — говорит он спокойно, не глядя на меня. Я молчу и не двигаюсь. — Я же сказал! Ты что, не понимаешь русского языка?

Дуся закрыла глаза. Я медленно иду к двери, а Джевад Гасанович поворачивается к ней и, цокая языком, говорит:

— Це-це-це! Значит, так?

Я закрываю за собой дверь.

— Так он женится? — спрашивает меня брат, застывший в коридоре.

— Ты зачем открыл ему дверь?! Ведь мама тебе говорила!

— Я не думал… я забыл…

— И что ты стоишь у дверей?!

— Я не подслушиваю, я…

— Идем!

Но я сам невольно прислушиваюсь к тишине за Дусиной дверью, слышу всхлипывания и потом слова:

— Простите… простите…

Я тащу брата за руку, и уже в нашей комнате он спрашивает у меня:

— Она виновата?

— Нет.

— Почему же она целовала ему руки?

— Что ты выдумываешь?!

— Я помню… Я один раз видел в кино, как виноватая женщина просила прощения и целовала руки. И я помню: были такие же звуки!

— Ни в чем она не виновата!

— Это хорошо, — вздыхает он, — я не люблю, когда люди виноваты. — И, помолчав, добавляет: — А к тебе сегодня, когда ты ходил в аптеку, Кац приходила.

— Зачем?

— Для включения в борьбу за чистоту!

— Говори яснее!

— Я так и говорю. Она включила тебя в актив! Ну, в тех людей, которые будут бороться за чистоту с нарушителями чистоты.

— Ты что-то совсем несуразное несешь!

— Вот еще! — по привычке, появившейся у него в последнее время, он надувает губы и обижается. — И она еще придет. Она принесла тебе заказ: чтобы не мочились люди.

Тут я вспоминаю наш давний разговор со Славиком. «Так, кампания началась!»

— А что ты делал на столе?! — Я возмущенно показываю брату на кусочки земли на обеденном столе.

— А это Кац, когда приходила, поставила сюда свой портфель.

— Извини, пожалуйста! — Я вытираю стол и сажусь за учебники.

XXX

А когда наступает вечер и я утомленными глазами смотрю на нашу тихую улицу, то вспоминаю, что в нагрудном кармане курточки у меня лежит совершенно новая, целая папироса «Красная Звезда».