Изменить стиль страницы

— О господи! — стонет она. — Что же мне делать?! Как жить?

Потом нервно открывает сумочку, хватает зеркало, пудреницу, пудрит заплаканное лицо и бежит к дверям, бросив мне на ходу:

— Молчи! — И сразу же пищит противным, сладким и совершенно неестественным голосом, отворив двери: — Ой, что это? Это мне?

— Да, вам! — слышу я бас Орлеанского.

— Какая прелесть! Заходите, дорогой Джевад Гасанович!

И она появляется, сияющая, с букетом цветов, а за ней, втянув, насколько это возможно, живот, выпятив грудь и став похожим на шкаф в стиле Булль, входит Джевад Гасанович с громадным свертком в руках.

— Здрасьте, молодой человек!

Он протягивает мне тяжелую, поросшую черными волосами руку.

— Проходите, проходите! — поет Дуся.

— Благодарю. За нами скоро заедут. И мы сначала поедем в ресторан, а потом — в театр.

Я чуть не падаю от этих слов, а Дуся бледнеет и с обожанием смотрит на Джевада Гасановича Орлеанского.

Они идут в ее комнату. И тут я вижу в темном коридоре брата.

— Тебе чего?

— Я знаю, он пришел жениться!

— Да тише ты! Пошли в комнату.

Я сажусь за учебники, он — за свой компас, но я чувствую, что ему не терпится что-то спросить.

— Ну что?

— А разве сейчас есть рестораны?

— Значит, есть.

— А где?

— Не знаю… В центре, наверное.

— А там по карточкам или за деньги?

— Не знаю.

— А я сразу понял, что он богатый! Я видел богатых людей!

— Это где же?

— У Диккенса. На картинках… Хоть бы он женился на ней!

— Почему? Ты этого так хочешь?

— Нет… Но она хочет. Я понял. Она любила сержанта Митрофанова… Когда мы проводили его и дядю Васю, она долго плакала, а потом спросила, нет ли у меня его фотографии. Я сказал, что у меня нет, а только у мамы, и то вместе с другими. А она сказала: «Отрежь мне сержанта Митрофанова, а остальных оставьте себе!».

— А ты?

— А я сказал, что мы тоже его любим! И он нам тоже нужен! «Так же, как мне, — не может быть!» — сказала она и вздохнула… долго-долго. И еще сказала: «Ты — счастливый, маленький и не знаешь, что такое любовь!» Это правда, что я не знаю?

— Нет, я думаю, знаешь. Ведь ты же любишь маму?

— Очень! Я и тебя люблю.

— Ну вот, значит и ты…

Стук в дверь прерывает меня.

— Это мы, — поет за дверью Дуся. — Пришла машина, и мы уезжаем. Пожалуйста, закрой за нами дверь.

— Что она — не может сама? — шепчет брат.

— Да тише! Это она хочет похвастаться!

Я открываю двери и… столбенею! На фоне громадного, сияющего золотыми зубами Джевада Гасановича Орлеанского, благоухая тонкими духами, аромат которых, правда, все же до конца не может истребить запах «Грез лета», в новом легком пальто из темно-синего сукна, в блестящих лаковых туфлях, с новой прекрасной сумочкой, не в силах сдержать счастливую улыбку, стоит помолодевшая, похорошевшая Дуся.

— Какая вы красивая! — невольно вырывается у меня.

— Правда, прелесть? — Она поворачивается кругом, и я вижу, что и со спины она не хуже, чем спереди, даже и одетая в пальто…

«Почему же я раньше этого не замечал?», — думаю я.

А брат, стоящий за моей спиной, только и может сказать:

— Ух!

Еще раз подарив нам очаровательную улыбку, Дуся незаметно подмигивает мне и удаляется вместе с Джевадом Гасановичем.

Брат так открыл рот, что его голова стала похожа на почтовый ящик с поднятым козырьком.

— …пропишу тебя к себе! Я не позволю, чтобы ты жила в этой трущобе! — слышим мы голос Орлеанского.

— А в какой театр мы поедем? — пищит Дуся.

— В Большой, разумеется!

— Вот это да! — говорит брат.

В окно мне видно, как старухи таращат глаза на наше крыльцо… А мне опять идти за хлебом… Опять очередь…

Я беру карточки, сумку и бегу к палатке. Встав в очередь, сразу же понимаю, что отъехавшая машина не осталась здесь незамеченной.

— Ты в каком доме живешь, парень? — спрашивает меня самая нетерпеливая из женщин.

— В Оболенском, — вру я, оглядевшись и не заметив никого из нашего дома.

— Ах ты! А невесту из того дома, — и она показывает на наш дом, — знаешь?

— Нет, не знаю.

— Дура она! — слышу я грубый женский голос, принадлежащий высокой тетке с кондукторской сумкой.

— Чтой-то дура? — ввязывается старушка, стоящая за мной.

— За старого выходит.

— Какой же старый? Говорят, и пятидесяти нет!

— Все равно дура!

— Он ей жисть дасть! — возражает старушка.

— А она ему… роги! — И кондукторша смеется. Но по тому, как очередь неодобрительно реагирует на ее слова, понятно, что все симпатии — на стороне старушки.

— Теперь он в самом возрасте, — тихо продолжает старушка.

— Это почему же?

— Потому что на фронт не возьмуть. И не убьють. И она будеть счастливая… а не то, что мы… все как есть одинокие…

В доме рядом с нами распахивается окно, и мы слышим голос диктора:

«Таким образом, в ходе двухлетних боев на советско-германском фронте полностью провалились авантюрные планы германских империалистов, рассчитанные на порабощение народов Советского Союза…»

И в полной тишине, наступившей после этих слов, старушка, защищавшая Дусю, крестится и шепчет:

— Господи, два года! Море кровушки пролито! Господи!

XXVIII

— А к Дусе приходили врачи! — сообщает мне брат. — Но на них не было белых халатов.

— Почему же врачи?

— От них пахло больницей.

Мы ставим на керосинку кашу из замоченной ржи и начинаем готовиться к ужину. А вскоре приходит мама и сразу же спрашивает:

— Ты знаешь, чем пахнет в коридоре?

— Нет.

— Эфиром. И мне это очень не нравится!

Она решительно выходит в коридор, останавливается у Дусиной двери и осторожно стучит. Ни звука. Она стучит громче.

— Вы меня слышите? Что с вами? Вы больны?

— Нет… спасибо… — едва слышен слабый голос Дуси.

Постояв у двери еще какое-то время, мама возвращается в комнату.

— Очевидно, там все в порядке.

Но я понимаю, что она сама не верит своим словам и говорит это затем, чтобы успокоить нас.

После ужина мама моет посуду, но я вижу, что она все время прислушивается. Запах эфира почти исчез. В комнате Дуси тишина. Мы с мамой уже поняли, что там произошло.

Домыв посуду, мама аккуратно ставит ее на поднос, опускает маскировочные шторы и включает электричество. Так проходит вечер, и мы уже собираемся лечь спать, как вдруг слышим падение чего-то тяжелого за стеной и слабый вскрик. Какие-то, как мне кажется, пузырьки и чашки падают на пол, раздается звон разбитого стекла… И опять наступает мертвая тишина. Тихо так, что я слышу, как сердце бьется в груди.

— Это — беда! Мы должны что-то делать! — Мама подходит к Дусиным дверям и стучит. Слабый стон. — Что с вами? Вы нас слышите?

— Плохо… Помогите… Ради бога, помогите!

— Не волнуйтесь! Сейчас я вызову «скорую».

— Нет! — Дуся кричит так громко, что мы вздрагиваем. — Нет! Умоляю!

— А ты что здесь делаешь? — Мама сердито смотрит на брата, вышедшего в коридор.

— Я смотрю, я уже боль…

— Марш в комнату!

Я весь в поту. Осторожно надавливаю на лезвие ножа и ощущаю, как латунный язычок замка медленно подвигается. Только бы не сломать нож! Усилие, еще усилие! И вот замок щелкает, дверь открывается, нож падает, и мы видим Дусю. Она лежит на полу в нижней белой рубашке, рядом — опрокинутый ночной столик и разбитые пузырьки и чашки. В комнате пахнет эфиром и еще чем-то очень тяжелым. А из-под ее рубашки по полу расползается темное пятно.

— Немедленно беги и звони в «скорую»! — командует мама, опускаясь перед Дусей на колени. Она подняла ее руку и щупает пульс.

— Умоляю вас… только не это… — Мне кажется, Дуся напрягает все свои силы, чтобы произнести эти слова. — Это… тюрьма…

Выпустив ее руку, мама секунду смотрит на нее, потом твердо говорит:

— Мы будем помогать ей, но если через десять-пятнадцать минут кровотечение не прекратится, ты вызываешь «скорую»! Быстро! Неси все, что найдешь мягкого, сюда!