Изменить стиль страницы

— Как — где? В Москве.

— Именно в МОСКВЕ! И поэтому должен знать, что руководство школы не должно все пускать на самотек…

— Значит… Наклонение знал твой ответ?

— Ха! Не только знал, он мне и цитату велел выучить! Понял?

— Да… Но ведь это — программа шестого класса?

— И это не важно! Ничего ты не понял! Важна четкая суть ответа, связанная с современностью. Теперь понял?

— Понял.

— Ну вот и хорошо! Ты спрашивай меня, я тебе многое объясню — пригодится в жизни.

XXVI

Возле дома ко мне подбегают ребята.

— К тебе дяденька военный приходил, — кричат они еще издали. — Он тебя спрашивал! Он сказал, еще придет.

— Как он выглядел?

— Седой, худой… в гимнастерке без орденов… Бледный такой, с мешком.

— А куда он потом пошел?

— Он сидел в нашем дворе и все время смотрел на генеральский дом, а потом ушел куда-то… Нет, он зашел в дом генерала, но был там недолго. И он сказал: «Я — его учитель!» И — всё.

«Боже мой! Это Попугай!»

Я сижу дома в полной тишине, даже выключил радио. Поминутно смотрю на часы, но все тихо: никто не стучит в дверь.

«Что я скажу ему? Как встречу его?»

Я достаю с полки из-за книг знакомый пакет. Внизу на нем размашистым почерком Маргариты Николаевны написано: «Моему сыну, когда он вернется с войны».

Значит, она знала… знала, что он жив! Но почему она знала? Почему? Ведь никто из моих знакомых, у кого пропали родственники на войне, такого бы не написал, не сказал: «Мой сын жив! Я знаю! Мне сказали об этом птицы…»

Воробьи чирикают. Есть ли среди них те, кого кормила Маргарита Николаевна?

И в это время раздается стук в дверь. Я медленно выхожу из комнаты, медленно иду по коридору, поворачиваю ручку замка… В нашем темном парадном, опираясь на клюшку, стоит мой учитель по прозвищу Попугай, сын Маргариты Николаевны… Живой!

— Здесь, — произносит он, немного заикаясь, — здесь живет…

— Здесь. Проходите, пожалуйста. Вы не узнали меня? Это я.

Мы входим в комнату. Он кладет свой солдатский рюкзак на пол, смотрит на меня и протягивает руку. Я пожимаю ее. Он совершенно седой… На нем стираная-перестиранная гимнастерка, такие же брюки заправлены в стоптанные сапоги. На плечах — следы от снятых погон, на груди — разноцветные ленточки ранений.

— Мне… мне сказали, — глухим голосом, так напоминающим низкий голос Маргариты Николаевны, произносит он, — что ты был дружен с моей мамой.

— Да, мы были друзьями.

Тут его взгляд падает на пакет. Он глотает слюну.

— Это… это она мне оставила?

Я молча киваю.

— Так… — Он осторожно берет пакет в руки. — Так… Боже мой! Боже мой! И это все, что осталось от человека… и от нашей семьи!

Воробьи за окном поют свои песни, солнечно, тепло… И Попугай — живой, пришедший с войны Попугай, — как и предсказывала Маргарита Николаевна, сидит передо мной!

— Я был… был в нашем доме… Кто теперь живет в нашей квартире?

— Не знаю. Там многие уже жили.

— Мне сказали, что там жил и старый домоуправ? Где он?

— В тюрьме.

— А наши книги, письма…

— Сначала ваша квартира не была опечатана, и домоуправ взял себе что хотел из ваших вещей. А книги и письма он выбросил на помойку. Мы собрали что могли… Письма Маргариты Николаевны у меня, а книги взял Аркадий Аркадьевич.

— Он… жив?

— Да.

— Скажи мне… Моя мама нуждалась? Ведь я посылал ей!

— Она получила на вас только две «похоронки». Я думаю, они здесь, в этом пакете.

— Правда… — Он говорит так тихо, что я едва слышу его. — Правда, что она просила хлеб… как нищая? — Он страшно бледнеет при этих словах.

— Нет… Она не нуждалась… вернее, нуждалась, как и все.

— Я знаю… Мне сказали… ты знаешь человека, который отнял у моей мамы карточку.

Я не могу смотреть на него: у него даже губы белые. В горле у меня пересыхает.

— Я не знаю… Я один раз видел его… потом.

— Кто он?!

— Старик…

— Старик! А ты бы мог… его найти? Почему ты молчишь?

— Я вспоминаю, что говорила ваша мама. Она говорила тогда, в самые тяжелые времена: «Помни, мальчик, что как бы тяжело ни было преступление, месть за него — еще хуже, потому что она ничего не может исправить, а только увеличит количество зла в этом мире».

— Ты помнишь ее слова?!

— Да… Я многое помню.

Он все так же держит пакет, но не раскрывает его.

— Извини… Я отнимаю у тебя много времени.

— Нет! Я так ждал вас… так рад, что вы пришли… Хотя это почти невероятно!

— Да… — соглашается он. — Значит… значит, вы не получили ни одного моего письма?

— Нет, получили, но ваша мама уже…

— Скажи мне, отчего она умерла?

— От всего… От войны, от голода, от холода… У нее не было сил жить, она сама мне сказала.

— Как она умерла?

— Я не знаю… Я болел… Я узнал только потом.

— А как похоронили ее?

— В настоящем гробу… И со значком, с октябрятским… Она надела его, когда немцы были под самой Москвой, и больше не снимала.

— Можно? — Лицо его кривится, он показывает на сверток. — Можно…

— Пожалуйста, сядьте! — Я пододвигаю ему стул.

Он садится, развязывает бечевку, разворачивает пакет и долго читает письмо. Губы его начинают дрожать. Он бережно держит листочки, на которых четким размашистым почерком Маргариты Николаевны написано то, что она так хотела сказать ему…

— Боже мой! — говорит он. — Представляю, что вы здесь пережили!

Сын Маргариты Николаевны смотрит куда-то мимо меня странным отсутствующим взором. Потом достает из пакета «похоронки», рассматривает их.

— Зачем, как ты думаешь, она оставила их?

— Она говорила: «Когда мой сын вернется с войны, мы вместе с ним посмеемся над этими бумагами».

Лицо его начинает кривиться, он закрывает его руками. Я приношу ему из кухни стакан воды.

— Бедная, бедная мама! Как ты думаешь… — Он нерешительно смотрит на меня. — Женщины из нашего дома сказали мне, что мама была… не в полном рассудке… правда ли это? А кормление птиц — не странно ли?

И я снова вспоминаю то время: снег, падающий на наши головы, очередь… Медленно крошит хлеб Маргарита Николаевна… И нам слышны ее слова: «Летите, летите скорее, милые птицы… Скажите ему, что я жива! Что я верю: он вернется!»

— Нет! — говорю я. — Это не было странно, нет! И она была в своем уме, но она была другая, не как все мы, и это нам казалось странным, но не всегда!

— Спасибо тебе! А твой отец… Ты знаешь, он жив?

Я отрицательно качаю головой. Сын Маргариты Николаевны вытирает лицо, нагибается к мешку, вынимает из него три банки американских консервов и буханку хлеба.

— Это вам с мамой! Передай ей привет.

— Спасибо! Но разве вы уже уходите? Останьтесь, — робко прошу я.

— Нет… Ни минуты не хочу быть в этом городе… Я сегодня же уеду из Москвы.

— Далеко?

— На Алтай! Свое я отвоевал… Там я мечтал… если останусь жив, мы с мамой уедем на Алтай… и будем жить на природе… Теперь я уеду туда один… Я напишу тебе…

Он крепко жмет мою руку и, прихрамывая, идет к дверям. Я провожаю его, выйдя на крыльцо, и смотрю ему вслед. Он идет по нашей улице, доходит до угла, оборачивается, машет мне рукой и кричит:

— Я напишу тебе!

XXVII

Утром, на кухне, я вижу Дусю, осунувшуюся, похудевшую, с печальными темными глазами…

— Скажи, сержант Митрофанов пишет?

— Да.

— А мне… он ничего не передает?

— Нет.

— Скажи… там, в Сибири, у него есть невеста?

— Не знаю.

— Не ври! Скажи мне правду: у него есть невеста? Я молчу.

— Какие вы все жестокие!

Я по-прежнему молчу. Выражение ее лица меняется, как если бы она приняла какое-то решение.

— Болтать не будешь?

Я молчу.

— Ах! Все равно! Я… я… — голос ее дрожит. — Я, кажется, беременна!

Открыв рот, я смотрю на нее, а она горько рыдает, закрыв лицо руками… И вдруг, взглянув в окно, быстро вытирает глаза кружевным платком и поправляет волосы. Я смотрю туда же и вижу Джевада Гасановича Орлеанского, идущего к нашему крыльцу.