Изменить стиль страницы

Я презираю, ненавижу учеников-невеж, что неспособны его понять, ему служить: Симона по прозванью Петр и брата его Андрея, Иакова Зеведеева и Матвея, сборщика пошлин, и Симона Кананита, и прочих, даже Иоанна — прежде всех Иоанна. Я знаю тайну Иуды; и лишь его сверлю глазами, лишь его взыскую и будоражу.

— Отчего не говоришь со мной, а лишь с твоими слугами? Как могут любить они тебя? Ведь они тебя не украшают; как могут повиноваться, когда не поняли тебя? Я же украшаю и понимаю тебя тем лучше, чем более тебе противлюсь. Рассыпая слова твои, хочу я обрести твое молчанье там, где ты сам его не ищешь. — Так говорю Целителю. — Познай меня, — я говорю ему. — Горит во мне светильник вечный, божественный, и чую я божественность в себе, как если б жил я десять и десять пятилетий во храме из мрамора, слоновой кости, ливанского кедра, бронзы и злата. Порой я начинаю шипеть и дымиться, точь-в-точь как головешка, опущенная в чан святой воды. Познай меня. Я знаю, как от крови зардеет роза, как от слезы зажжется злотоцвет. Из грязной толщи слеплен твой рабский сброд! Познай меня. При свете и дыханье ветерка я легок, точно златоцветы на утренней заре иль в полдень.

Всякая притча его попадает мне в руки еще вертящейся, словно глиняный кувшин, только что снятый с круга для просушки. Я рьяно сминаю глину, вновь ставлю ее на круг и начинаю обрабатывать с терпением, достойным самосских гончаров, настраиваю ритм ногой — она-то знает мелодию оси.

Вот он окончил притчу о блудном сыне. И только слово пронзило слух толпы, едва разнесся ветер пустыни, как сгрудились вокруг Целителя калеки со всех мест и умоляют дозволить им коснуться хотя бы края его хитона.

А я в сторонке уже перелепил насыщенную глину на потребу немногим честолюбцам необрезанным; а из оставшейся леплю двух горлиц, подобных тем, обетным, что Кармил попросил у Вирсавии и благовониями оросил.

— Иезус, Иасон, — говорю я Сыну Человеческому, Сыну Божьему, который, удаляясь, проходит вместе с Дидимом, Иудой и Филиппом, — сколько чудес ты совершил для них и ни единого не хочешь сделать для меня! Ты исцелил расслабленного в Капернауме, во всяком случае, уверен, что исцелил, ты изгнал легион бесов из одержимого в стране Гадаринской, во всяком случае, уверен, что изгнал, очистил десять прокаженных в Самарии и прочих зачумленных спас от грязи, во всяком случае, уверен в том; однако ж благость души, намеренной мир сделать совершенным, ты отрекаешься воспеть?! Вот нынче суббота. А помнишь, как тогда, в субботний день, мальчишкой ты слепил двенадцать ласточек из грязи? Случился мимо путник иудейский, узрел он труд ваятеля-ребенка. И тут же он осыпал упреками и бранью мать твою, за то, что позволяет заниматься недозволенным в субботу. И твой отец хотел забрать тебя. А ты захлопал в ладони, закричал, чтоб ласточки, из глины слепленные, взмыли в воздух. И птицы тут же снялись на крыло и всех повергли в изумленье. Иль ты не помнишь: закон против закона, свет против света? Так повтори для меня чудо с горлицами из глины, что я слепил согласно ритуалу и сну блудного сына. Ударь в ладони, о субботний Господи, и сотвори так, чтоб они взлетели и уселись на алтарь для вечернего жертвоприношения.

Подталкиваемый учениками, он, не отвечая, продолжает путь свой к храму.

— Ах, так сегодня ты боишься закон нарушить, о субботний Господи?! — кричу ему я в спину, а он пытается прикрыться рукавом. — Пусть лучше искушают тебя во храме законники? Иль ты желаешь, чтобы я написал о том, имея полномочья, и косвенно просил тебя о знаке свыше?

Лучше, чтобы босой левит в льняной тунике, притворяясь справедливым, следил за шевеленьем губ твоих, чтобы поймать тебя на слове? Но я за тобою, Иезус, Иасон. Я этих двух горлиц глиняных рискну направить в Суд Милосердный, где разглагольствуют торговцы жертвами, кудахчут менялы и купцы, где горлица сидит и где елей с пшеничною мукою рядом. И им поведают живые перья смятенье шелеста, и я увижу, как хлопают они крылами о стропила кедровые. Нет, от меня вы не дождетесь угодливого страха. Буду я бесстыден, как искуситель из пустыни пред постником из пустыни. Ты идешь ко храму? Там собирается совет против тебя, чтоб возложить на тебя руки, чтобы срубить тебя, убить тебя, Сын Божий. Вступаешь в плохо освещенный храм, и смерть идет тебе навстречу, чтоб осветить твой небосвод. Вон, заприметили тебя издалека, как братья Иосифа в Дофане, и говорят друг другу: «Вот идет сновидец, пойдем теперь и убьем его» — да, так они бормочут. Я возвещаю багряный час, о Иезус, для того порфирового сосуда, в коем на бракосочетанье ты превратил простую воду в чистое вино. Внемли же мне. Все исходит от человека и к нему возвращается. Все сотворенное бренно. Ничему из того, что взаправду живо, научить нельзя. Внемли мне. Будь подобен человеку, не слагай оружье. И не сдавайся, Иезус, не сдавайся!

Глас мой похищен южным ветром, что свистит и воет и будто разносит ввечеру кровь вершителей судеб, от крови Авеля, убиенного на прямой борозде, до крови Захарии, убиенного меж храмом и жертвенником. Догадки сердца опьяняют меня, как будто Парвати дала мне пригубить из чаши своего индусского напитка. Не ведая, в каком опьянении, я вижу, как Сын Человеческий опускает рукав, прикрывающий лик его, вскидывает голову, выпрямляется на пятках, как в пальмовой роще Иерихона, напоминая пальму, что шествует непобедимо; затем он властным жестом отстраняет сторонников своих, он отдаляет их от себя и делается выше, оставшись один; и так, один, он входит в храм, пламенеющий, дымящийся, бурлящий.

— Срываю с тебя покровы, ибо люблю.

Мое бесстыдство ему приносит жертву вечернюю. В глине чувствительной, что наполняет пригоршни мои, я ощущаю, как снова умирают две горлицы Вирсавии.

Теперь я не могу его покинуть. Те Двенадцать уж для него ничто, как и Одиннадцать. Он одинок, без всевиденья, без всемогущества, без чар и без чудес, один, с душой героя в хрупком теле, один, с неумолимым бессмертием своим в предсмертном теле. И только я, последователь его, привязанный к его тени, лишь я есть безрассудный ученик без имени и голоса, прикрывший нагую плоть льняным хитоном. А может, плащаницей?

Теперь уж не Паллада, а смерть мне видится защитницей людей.

И вот тень смерти нахлынула на Сына Человеческого, внезапно, точно облако на вершину Моава на склоне лета.

В нем дух волнуется, словно вода в купели Вифезды; когда нежданный ангел ее волнует своею трепетной красой, и скопище калек становится одною язвой вопиющей под пятью порталами.

Как на окраине пальмовой рощи Иерихона слепец из Вифсаиды, так каждый из несчастных вопиет к нему:

— Помилуй меня, Господи, Сын Давидов!

У них одежды цвета навоза и грязи. Они как будто состоят из праха, не успевшего еще рассыпаться в могилах. И, как женщина-хананеянка в стране Тирской, каждый вопиет к нему:

— Помилуй меня, Господи, Сын Давидов!

Они видали у того же храма калеку лет тридцати восьми, что, излечившись, взял постель свою и пошел в дом свой. И впрямь ли они видали того Гамула из Эммауса, который здесь напрасно ждал до старости движения воды? Неужто слыхали, как он ответил на чудотворный вопрос: «Так, Господин, но не имею человека, который опустил бы меня в купальню, когда возмутится вода. Когда же я прихожу, другой уже сходит прежде меня».

Теперь же самые злосчастные твердят:

— Так, Господин, но не имею человека! Так, Учитель, но не имею человека! Так, Сын Давидов, но не имею человека!

Ни один крик не повторяется столь долго; и он пронзает сердце того, кто обещал царствие небесное во искупленье жизни на земле. И нет у них человека — ни братьев, ни сестер, ни детей — нет у них ничего, кроме их бед, их лохмотьев, ложа их боли и дыханья, чтобы воззвать и быть услышанным.

— Не имею человека!

Развязывают, распахивают, срывают они с себя одежды цвета грязи и навоза, обмотки, потники.

И ужас заразной плоти здесь обнажается, как корча корней, как раскол камней оцепенелых, как трещины на выжженной земле.