Изменить стиль страницы

А римские легионеры еще страшнее иудейских рабов взирают на распятого Посредника снулыми воловьими глазами, те воины, что дрались под водительством Помпея против пиратов-мучеников и донесли до Тибра Марсова образ Митры, святого гения зари восточной.

Один из них, щетинистый и грязный, как козел, ему пронзает ребра железным острием копья.

Кровь и сукровица обдали меня струею. И сила внезапная ко мне взмывает по склону Голгофы, где печально меряю шагами землю — в отчаянье, что крыл лишен. Я повергаю подлеца на землю, топчу и вырываю из рук его копье. Скрываюсь в темноте меж вспышек светильников.

Острие того копья есть первый лист для будущего лавра.

О канун оружья и души в лачуге Агры, в доме из красных кирпичей, подобии свернувшейся крови, однако же радушном приюте для звонкой ласточки, — о, о тебе я умолчу! Я в тишине тебя миную, о мой великий предрассветный час, соединяющий свод звездный с расколотой землей, час боли моей геройской, ты творишь божественную радость на земле.

В тени Парвати задерживает жизнь свою, становится воздушной, невесомой, тает, как тогда, когда носила за спиной правдивое зерцало, предваряя небесный образ. В руке у ней все тот же лотос, а на колене покоится край того листа, что ради любви изваял мою бронзу из трех неведомых металлов.

Стоим в тени, молчим и не касаемся друг друга. Перед нами на ветвях бергамота трепещет покрывало; на нем следы от пота и крови. Мы оба застыли в рассветной белизне.

На коленях у Парвати дрожит листок, который вторит дрожи покрывала и на котором любовь как будто воскресила желанный образ. Да, мы оба трепещем не дрожью двух сердец разъединенных, но трепетом совсем другого сердца. А в комнате закрытой неужто от света покрывала заря взошла?

— Он поднимает веки, мир освещая. День отделяется от ночи, и все живое воспряло духом.

Я выхожу. А женщина загадок и наваждений в тени задерживает жизнь. Меж нами нет ни расставания, ни слез. И на коленях у нее остался трепещущий лист лотоса. Со мною же уходит кровавый лавра лист на острие жестокого копья.

Переступил порог, в ночь возвращаюсь. Еще рассвет не занялся над Иерусалимом. Из пяток поднимается мне в грудь та сила Голгофы, не превращаясь в неутомимое крыло, но повергая меня в бег, в тревогу, в неведомую даль. Каким путем идти? Тем, что уже открыл в страхах, и пытках, и покушениях рабам мятежным законник беззаконный с главою овна, сверкающей от жреческих обманов?

Я покидаю город, обагренный кровью, пропитанный зловоньем. Иду на юг, к пустыне, меж Иудейских гор и Мертвого моря, к Идумее, к аренам Сура, к местам, где перемены не связаны с мученьями, к местам, где от скалы к скале проверенной, измеренной тропой карабкаются люди к Богу, а Бог нисходит к людям.

Иду я тьмой ночною, рассветом, зарей, полуднем. Не мешкаю. Уж я познал Победу, что, запыхавшись, мешкала, дабы поправить сандалью на лодыжке, склоняя свою эгиду.

Одолеваю жажду; я — деспот своей жажды и не посмею от нее погибнуть. Ищу я свой источник, а из чужого не стану пить. Утес мой не в Хориве, нет, не в Хориве, где беснуется толпа. Не с посохом взберусь на свой утес, а с этим вот копьем, что жжет мне сжатую ладонь, что вырезает на моей ладони сеть знаков роковых.

Неужто острие сего копья — не первый лист для будущего лавра?

II. ПРИТЧА О БЛУДНОМ СЫНЕ

…Disspavit substantiam suam, profuse vivendo.

Luc. XV, 13[77]

Было у человека два сына. И звали их Елиуй и Кармил; и жили оба в отчем доме, взрастая в юности беспечной, подобно кедрам у родного порога. И пока старший помогал родителю подсчитывать коры пшеницы, младший ловил лис и лисенят, чтоб не портили их виноградника в цвете. И пока тот помогал родителю подсчитывать барыши от торговли, этот подглядывал за наемными работницами, что раскладывали в горшочки мед, нардовую мирру и шафран и приправляли песнями да смехом душистую свою работу.

Приходили к отцу его должники, приносили множество батов масла и коров пшеницы, а юный Кармил глядел с балкона, как стекаются долги их в обширные житницы и в глубокие точила, но при этом не упускал из виду полноводной реки, что, разливаясь по долине, обильно орошала окрестные земли.

Любил он эту реку, и грезилось ему, что исполнит она однажды все его заветные желанья, даст лицезреть цветущие края, далекие, неведомые города, превратит безжизненные его богатства во всякого рода живые увеселения.

Потом спускался он в сад и плел венки из самых свежих цветов, украшая ими наполненные точила и житницы — как видно, в знак своих неудержимых мечтаний.

Как-то раз сказал ему Елиуй, брат его, застав за странным таким занятием:

— О Кармил, зачем тебе все это?

А Кармил, уже познавший речь скорых на язык купцов, что почитали бога Гермеса, сказал в ответ:

— Затем, чтобы за плодом ты не позабыл о цветке, о Елиуй. Работая в полях, помни о садах.

Осердился Елиуй и сказал:

— Тогда как я служу отцу нашему, ты не ведаешь иного, о Кармил, как бездельничать на балконе или в саду. Я слежу за работниками и считаю баты с маслом и коры с пшеницей, а тебе бы все розы нюхать!

На что Кармил, усвоивший обхожденье купцов заморских, отвечал:

— Чего серчаешь? Или не видишь, как благодаря моему искусству твое богатство улыбается тебе?

И впрямь, тяжелые двери житниц, похожие на темницы, украшенные венками, точно улыбались, точно из них, из тех цветущих обручей лучилось блаженное богатство, подобно тому как внутренний свет изливается из очей.

И надо было случиться, что женщина, сбежавшая с невольничьего судна, что проходило мимо по реке, нашла прибежище в богатом доме и упросила хозяев принять ее в число тех наемных работниц, что раскладывали мед и благовония по горшочкам; в той напоенной ароматами зале и увидал ее Кармил.

Как матка пчел своих, так всех работниц она превосходила красотой. И как пчелы, жужжа, наполняют соты, так и эти женщины наполняли горшочки с пением, дабы не поддаться сладкому дурману ароматов, которые навевали сон. И в слиянье голосов голос чужеземки звучал нежнее прочих, а двигалась она так плавно, словно исполняла какой-то заученный танец. И с того дня во всем — в бурленье ручьев, в изгибах стеблей, в колыханье занавесок — виделись Кармилу движения ее прекрасного тела.

Звалась та женщина Лиддою и рождена была на острове, куда слетаются горлицы. Волосы ее были так светлы, что Кармилу поначалу казалось, будто мед, который капал с перстов ее, струится по ланитам ее. А глаза у нее были голубиные, как небо в полуденную жару. А уста ее были знойные, как плоды мирта, и Кармил любил смотреть, как из них бесшумно вырывается дыханье.

Однажды предстала она распаленному юноше среди цветущих роз. Ни слова не говоря, скинула она тунику и открыла ему сосцы, подобные набухшим, пламенеющим бутонам. И такой хмель, будто на затянувшемся пиру, ударил ему в голову, что готов был Кармил тотчас же бросить к ее благоуханным ногам все богатства, скопленные за долгие годы отцом его. Внимая, как таинству, стуку сердца беглянки, унесся он грезами по манящим водам реки к морю. Изнывая в любовной истоме, как в сладостный миг смерти, он слушал отдаленный рокот никогда не виданных волн.

Остров, куда слетаются горлицы, предстал ему тогда осененным тенями синими от ресниц; под ними же узрел он белоснежные города, рассыпавшиеся по берегам извилистых бухт, узрел прекрасных юношей, и доступных женщин, и статуи, и пенящиеся ритуальные кубки, и роскошные одеяния, и мягкие ложа, на которых под пение вечных гимнов пребывали в сладостном соитии обвитые венками мужчины и женщины, покорные власти богини, той самой, которую Лидда именовала Афродитою.

И сказала ему Лидда:

— О Кармил, а ты не хочешь ли поклоняться Афродите? Кто не видал ее лица, тот не знает полного счастья. Далеко-далеко она стоит и смеется под колоннами храма, открытого морским ветрам.

вернуться

77

…расточил имение свое, живя распутно (Лк. 15.13) (лат.).