Нам пришлось уйти к «некуржацам» — хоть там и был приятный свежий воздух, но все места заняты женщинами с детьми, бабками в платках с помпончиками, на полках громоздились сумки, корзины и прочий багаж.

Через каждые пять минут поезд останавливался, бесконечно хлопали двери, толкались выходившие люди… Наконец наш провожатый сказал нам, чтобы мы приготовились: Вшеноры только полустанок и надо торопиться, чтобы успеть выйти.

Поезд останавливается, и мы поспешно слезаем — ни платформы, ни здания станции нет. Есть длинная, плотно убитая ногами земляная насыпь, нечто вроде дорожки вдоль рельсов. Почти на каждой подножке вагонов стоят кондуктора с желтыми фонарями в руках. Кондуктора хором кричат:

— Дале! — и поезд медленно проходит мимо нас, освещая своими окнами нашу унылую группу.

Вот прошел последний вагон, и все погрузилось в кромешную тьму. Гуськом, чуть ли не ощупью мы двигаемся за нашим провожатым. С дорожки вдоль рельсов мы сворачиваем на дорогу, видимо просто проселочную. Недавно прошел дождь, и дорога была невероятно грязной. В темноте мы ступали по лужам, ноги разъезжались по размокшей глине. Время от времени тусклый фонарь освещал низкие деревенские домишки, туда молча сворачивали черные тени людей, вместе с нами прибывших на этом последнем ночном поезде. А мы все шли и шли… Один раз сбоку блеснула гладь пруда, потом опять поворот куда-то в темноту, а наш проводник все идет впереди, изредка приговаривая:

— Уже близко, сейчас придем…

Ничего себе близко! Пахнет сыростью, прелым листом… Куда он нас ведет?

Довольно близко перед нами светится большое окно. Наш проводник говорит:

— Пришли!

Мои глаза настолько привыкли к темноте, что кажется — окно висит в пространстве и живет отдельной жизнью, далекой от этой мокрой темноты, с ее слякотью и отчаянием. Как слепые, мы нащупываем калитку, проходим через сад, — наверное, это сад. Наш проводник кричит:

— Наталья Матвеевна, мы приехали!

Неужели я сейчас увижу тетю Наташу?! Распахивается где-то чуть выше дверь, и яркий столб света падает на несколько широких ступенек террасы, выхватив из темноты кусок дорожки и клумбу с белыми поникшими цветами. Черный силуэт рассекает столб света — в дверях стоит тетя Наташа. Она протягивает руки, не то смеется, не то плачет:

— Приехали! Наконец-то!

Не помню, как я очутилась на террасе, — я только чувствовала, как сильные руки тети Наташи обнимали меня, слышала ее милый голос, сквозь слезы повторяющий:

— Веруха! Приехала!

Я вдыхаю ее такой знакомый, родной запах — пахнет немного сдобным тестом. Чем-то вкусным пахнут и ее руки, и пушистые завитки волос на шее, куда я тычусь носом.

Дома! Пусть этот дом совершенно еще незнакомый, пусть он заставлен чужой мебелью. Это все безразлично теперь — ведь здесь тетя Наташа, и одно ее присутствие уничтожает кошмар бесконечного блуждания среди чужих людей, создает теплое ощущение родного дома, уверенность, что сейчас — без всяких слов и объяснений! — тебя обласкают, обогреют, накормят, уложат в мягкую просторную постель.

У меня на глаза навертываются слезы, но я от расслабленности могу только восторженно смотреть в небольшие карие глазки тети Наташи, светящиеся глубокой нежностью и счастьем.

Наша вилла «Боженка» была довольно большим каменным одноэтажным домом с островерхой крышей. Дом стоял в небольшом садике у самого подножия крутого холма, так что казалось, он упирается в него спиной. Холм был невысок, но крут и изрезан оврагами, как щелями, и весь порос лиственными деревьями — кленами, буками.

Дом был разделен на две половины, сообщавшиеся между собой только через террасу. Во второй половине дома жила семья писателя Евгения Николаевича Чирикова. С Чириковым мой отец и мать дружили еще в России. Это был удивительно живой, жизнерадостный человек. Трудно было определить его возраст: несмотря ни на что, его никак нельзя было назвать стариком. Небольшого роста, всегда подтянутый, худощавый, он держался чрезвычайно прямо, ходил быстро, оживленно жестикулировал и часто смеялся заразительным смехом. Голова его была с сильной проседью, но смешливые глаза светились лукавством и юношеским задором.

Евгений Николаевич обладал большим чувством юмора и пересыпал свою речь шутками и остротами. Иные его остроты были на редкость удачны и метки, особенно когда он избирал своей мишенью наших соседей — медлительных чехов с их склонностью к накопительству и мещанскому образу жизни. Тут доставалось и их наружности, и их неблагозвучному, по его мнению, языку. Конечно, в этом отношении Евгений Николаевич был не прав — чешский язык только при полном незнании или очень поверхностном знании поражает обилием согласных и разных шипящих и горловых звуков. К нему нужно привыкнуть, постичь его премудрости, и тогда становится ясным, что язык этот очень богат и своеобразен, что в нем мало заимствованных иностранных слов, которыми, кстати сказать, изобилует русский язык, а, напротив, много слов древнеславянских, только слегка модернизированных. Но тогда, когда мы приехали и совершенно еще не знали языка, сарказм Евгения Николаевича нам казался вполне уместным, и мы от души потешались над его меткими сравнениями чешских слов с русскими. Иные были в самом деле очень похожи на русские, но имели порой совсем иной, неожиданный смысл, а их сходство казалось некой карикатурой, некрасивым и примитивным жаргоном литературного русского языка. Рассказывалась масса анекдотов, случавшихся с нашими соотечественниками, легко путавшими чешские слова с русскими и наивно думавшими, что стоит слегка исковеркать свой язык, чтобы получился чешский.

Жена Евгения Николаевича, Валентина Георгиевна, элегантная стройная дама, сохранила, как принято говорить, следы былой красоты. В прошлом петербургская довольно известная актриса, она и сейчас производила впечатление играющей на сцене. Ее манеры не были лишены немного неуместного в домашней жизни пафоса и экзальтации.

Валентина Георгиевна представлялась моему воображению в длинном платье начала века, с перетянутой талией и рукавами пуфф, в огромной шляпе с перьями и кружевным зонтиком в руках, этакой дамой высшего света из пьес Чехова или Ибсена. С Чириковыми жили их дочь Новелла (почему не «Повесть»? — вопрошал ехидный Тин), с мужем и маленькой дочерью. Новелла была молода и хороша собой, с несколько холодным и капризным выражением лица. Чем она занималась, не могу сказать. Муж Новеллы, высокий, красивый человек, хорошо играл на скрипке.

Еще у Чириковых были два сына — младший Георгий, или попросту Гога, и старший Евгений — Женя. Гога был молодой человек, с подвижным красивым лицом, настоящий живчик. Он не ходил, а бегал, говорил быстро, занимательно. А Женя… был инвалидом — у него была ампутирована левая нога, и он ходил на костылях. Такой красивый, молодой, с юношески стройной широкоплечей фигурой, — как он должен был быть хорош, если бы не это увечье полученное им в бытность его добровольцем в рядах белой армии! Как он попал в белую армию, мне трудно сказать и объяснить, — ошибка горячей молодости, неверно понятый патриотический долг… Тогда ведь многие устремились на фронт «спасать Россию». А Жене было всего девятнадцать лет! Я помню его большую фотографию: необычайно красивая, чуть приподнятая в гордом полуобороте голова, с прекрасными темными глазами, горящими молодостью и беззаботной отвагой.

В первый раз я столкнулась с бессмысленным ужасом войны, с косным безразличием, с которым она уничтожала цветущую молодость человека, превращала его в инвалида. В первый раз, не осмысливая, конечно, причин, послуживших ее возникновению, я почувствовала страх и ненависть к войне.

Несмотря на свое увечье, Женя Чириков сохранил жизнерадостность и оптимизм. Трудно было поверить, что он обездолен судьбой, когда он сидел за общим столом и рассказывал что-нибудь забавное. При этом он хохотал так заразительно, что даже из другой комнаты, не зная, о чем рассказывают, человек, слыша эти раскатистые взрыва смеха, невольно тоже начинал улыбаться.