Прошло каких-то томительных два-три месяца парижской зимы, когда я снова трудилась у Льва, подработав таким образом порядочную сумму, на которую думала совершить переезд в Чехословакию.
Наконец совершается чудо — Таня пишет мне радостное письмо, в котором сообщает, что место гувернантки для меня найдено: один чешский фабрикант, живущий, увы, не в Праге, а в каком-то городишке на севере Чехии, имеющий там текстильную фабрику, нанимает меня для разговора на трех упомянутых языках со своими двумя дочерьми. Меня уверили, что сей фабрикант интеллигентный человек и хорошо платит… Последнее обстоятельство меня несколько утешило.
Удивительное свойство молодости не жалеть о покидаемом, может быть, навсегда! И как не страшно было мне покидать родной дом, ехать куда-то в неизвестное, начинать новую жизнь! Нет, не страшно мне было, а скорее — весело. Мощные, радостные волны поднимали мой дух — ведь даже жутко подумать, что я пять лет не видела Таню… А что же Воля? И вся душа моя замирала, и опять какие-то надежды шевелились. Застенчивость хотя и в какой-то степени оставалась, тем не менее не угнетала меня так, как прежде. Я независима, самостоятельна…
Так думала я, когда скорый поезд Париж — Прага уносил меня по знакомому маршруту, когда опять в обратном порядке мелькали Штутгарт и Карлсруэ, и приближались полузабытые дороги Влтавы, и полузабытая мелодия симфонической поэмы Сметаны снова зазвучала в ушах.
…И не знала я ничего — не знала и не могла знать, что пройдет двадцать шесть лет моей единственной жизни, наполненной страданиями и смертью, несбыточными надеждами и падениями в страшную бездну отчаяния, когда роковые звуки Лунной сонаты зазвучат похоронным звоном в тот ужасный поздний вечер в какой-то чешской, забытой богом Остраве. Я сижу на диване рядом с радиоприемником и слушаю, как знаменитый Падеревский играет Лунную сонату. Все спят, спит и мой двенадцатилетний мальчик, о котором сегодня сказал хирург, что он никогда не будет ходить. Никогда не будет ходить! Как злой волшебник вбивает Бетховен гвозди отчаяния в мое измученное сердце, надежды нет и не будет, тупо твердит он, и ничто, и никто тебе не поможет — никто, ничто, никогда! Дурх лайден — фрёйде, сказал он, но не о том страдании, не о той радости! Через эти страдания к никакой радости не дойдешь: мертвая равнина, освещенная равнодушной, холодной луной, чуть дымится, уходя в необозримую даль, — все глуше звуки сонаты, все ниже опускается голова, все темнее ночь…
«Все твои волны и бури прошли надо мной…»
…Казалось бы, все поля на свете одинаковы — такая же на них растет трава, так же покрываются они по утрам росой… Но забылись почему-то все те бесчисленные поля, которые довелось мне видеть в других странах, — и поля в окрестностях Рима, все алые от цветущих маков, и альпийские луга — белые от покрывающих их нарциссов, и лужайки в Версальском лесу, все лиловые от гиацинтов. Чья-то мощная рука словно стирает воспоминание, красота виденного тускнеет, бледнеют краски и исчезают в тумане прошедшего, а перед глазами встает поле моего детства: бежим мы с братом босиком по тропинке, поросшей мягкими, прохладными листьями подорожника, а вокруг поле — простое русское поле с неяркими, скромными цветами: ромашки, лютики, лиловые колокольчики — знакомые, родные цветы.
Ни на одной из печальных дорог Европы я не встретила больше того единственного, дорогого сердцу поля. Постепенно счастье детства смешалось с неутолимой болью невозможности свидания с местами, где проходило оно, и воспоминание о нем легло на душу тяжелым камнем.
Ничто не могло заменить того поля. Океан? На тысячи километров протянулась его синяя ширь — беспредельное пространство воды, песка и неба давит сознание, заставляет человека горестно ощущать свое ничтожество перед величием Вселенной. Выйди ночью на берег, ляг на песок и смотри в небо. Постепенно начинает казаться, что ты только одна из этих мельчайших песчинок, тело делается как бы невесомым, оно поднимается над землей, плывет куда-то, все выше и выше, и вот уже в окаменевшее сердце вяло вливается холод космического пространства — «как будто бы сам Космос, не дыша, глядит, как леденеет в нас душа». Нет, не дает мне утешения океан — грозное его величие угнетает душу, в великое одиночество погружается она, в холодный мир пустоты и отчаяния.
Лес?.. Таинственны и мрачны разлапистые ели, толстый мох заглушает шаги, сырой, затхлый воздух насыщен запахом прели и грибов, набухшие влагой сучья глухо ломаются под ногами. Сумеречно в лесу — солнце не может проникнуть сквозь густые ветви, цветы не растут здесь, только папоротник раскидывает свои перистые листья, да мелькнет изредка ядовитый «вороний глаз».
Тоскливо на сердце в таком лесу — вокруг однообразие высоких стволов, плотной крышей ветвей отгорожен мир, вдруг блеснет сквозь деревья вода: это омут, его зеркальная поверхность черна и неподвижна — таинственная, бездонная глубина… Начинает казаться, что никогда уже не выйдешь из этого леса, что кружит тебя какая-то злая, насмешливая сила…
Но вот деревья редеют, почва делается суше, сквозь верхушки елей видно небо. Невольно убыстряешь шаги, еще немного, и широкий простор захватывает дыхание — поле! Теплый, ласковый ветерок шевелит волосы, обвевает лицо, глаза с наслаждением отдыхают на нежной зелени травы, в которой здесь и там виднеются ромашки, лютики, лиловые колокольчики — знакомые родные цветы. И пахнет хорошо и вызревающим хлебом, и цветущей гречихой, и еще чуть-чуть медом, чуть-чуть горьковатой полынью — дышишь, дышишь и не можешь надышаться. Будто далекий, давно оплаканный друг подошел к тебе, протянул руку, и ты узнаешь дорогие черты.
Да, оно снова со мной, мое поле! После скитаний, после всех горестей, разочарований и смертей я вернулась к полю моего детства, и никто его больше у меня не отнимет. Я узнала его — оно то самое, которое видела я во сне, куда властно звало меня чувство принадлежности к нему.
Сейчас зима — поле покрыто снегом, «сквозь волнистые туманы пробирается луна, на печальные поляны льет печально свет она…». Но поле не умерло, оно живет ожиданием нового тепла, оно только спит под сугробами, и настанет весна, и оно оживет, и снова расцветут на нем ромашки, лютики и лиловые колокольчики — знакомые, родные цветы.
Я уже давно городской человек. Но и городские подстриженные деревья, городская чахлая трава, яркие цветы на геометрически правильных клумбах — вся эта тщательно культивированная природа не оставляет меня равнодушной. И как же я радуюсь первым почкам на тополях, первой траве, робко поднимающейся в садике во дворе, — скоро-скоро я увижу мое поле!
И вдруг донесется откуда-то запах полыни, грянет весенний гром, веселый ливень забарабанит по лужам и… обожжет меня эхо прошедшего — голоса друзей и близких далеким сумеречным отзвуком донесутся из глухой пустоты прошлого, и лишь великий мой исцелитель уже никогда не покинет меня — мой русский язык, мой верный друг, мое второе «я».
И неистово, и жгуче, и неодолимо захочется на простор, в поле — вечно юное, жизнеутверждающее, — мое русское поле!
Москва, 1986
Оглавление
Дом на Черной речке
Эхо прошедшего