Прожив месяца полтора у гостеприимных американок, я почувствовала, что нельзя больше испытывать терпение хилого старикашки, их папаши, который начал усиленно осведомляться о здоровье мамы, выражая мнение, что она, наверное, по мне соскучилась… Пришлось купить на последние деньги билет и уехать в Париж, где я еще долго потрясала всех интенсивностью загара. Без работы сидеть мне, однако, пришлось недолго. Муся, невеста брата Валентина, получив место няни к трехмесячной девочке, внучке адвоката Лион-Кана, сообщила, что ее хозяйка как раз лишилась домработницы и поварихи. Хозяйка согласилась принять меня как повара и прислугу «за все» — так называли русские в Париже домработниц. Муся рассеяла мои опасения о недостаточности моего кулинарного искусства спокойным заявлением, что есть-де кулинарные книги, где все прекрасно объяснено, и даже ребенку станет ясно, как готовить жареных фазанов и делать заварной кофейный крем, не говоря уже о фаршированных утках и «испанских птичках»… Семейство Льва, как тут же прозвал Тин моего работодателя, состояло их него самого, его разведенной дочери Марианны и крошечной внучки Жанетты, дипломированной няней которой стала Муся: она получила этот диплом еще в Висбадене, где жила раньше ее семья. Ее обязанностью была исключительно забота о младенце: приготовление пищи, купание и прогулки, мытье посуды ребенка и стирка его пеленок — больше ни к чему она не прикасалась. Укачав Жанетту, она спокойно почитывала книгу на кухне, в то время как я металась между подгоравшими фазанами в духовке, сбегающим кремом и звонками хозяев из столовой, — поразительное бесчувствие!

Приходилось вставать часов в шесть утра, чтобы успеть сходить в молочную и булочную до того, как встанет Лев. Я просыпалась в своей каморке для прислуги на мансарде, под самой крышей пятиэтажного дома. В каморке, в которой помещалась только большая и мягкая кровать, было прекрасное, огромное окно во всю стену, — я его не закрывала ни днем ни ночью и не уставала любоваться видом, из него открывшимся. Я всегда вспоминала название одного известного фильма: «Под крышами Парижа», глядя на это море красноватых островерхих и плоских крыш великого города, с тысячью дымящихся труб, с лесенками и переходами для трубочистов. Подернутое утренним туманом, как прозрачной, чуть колышущейся вуалью, море крыш простиралось до самого горизонта, где величественно поднимался из тумана купол храма Сакре Кер. Обыкновенно снежно-белый, он розовел в лучах восходящего солнца, и его мавританская архитектура, не вяжущаяся со средневековыми старыми зданиями и храмами Парижа, производила незабываемое впечатление.

Когда я возвращалась с молоком, маслом и булочками, проснувшийся Лев — еще не старый мужчина, с красивым лицом библейского пророка, с волнистой бородой и с затаенной грустью в жгуче-черных глазах — уже плескался в ванной, и я относила ему в кабинет поднос с кофе и рогаликами. Лев был нам симпатичен своим внешним, достойным, действительно львиным видом и предупредительным, очень вежливым отношением к нам, служебному персоналу, — всегда не приказывает, а просит, всегда называет «мадемуазель Вэра», с ударением на последний слог, мадемуазель Мари, никогда не «Вэра-а-а!», как вопит мадам из своей спальни, когда требует, чтобы ей в постель подали кофе с круассонами.

Мадам была художницей, и одно время я позировала ей — в каком-то старинном платье сидела за роялем, положив руки на клавиши, а другая девушка, ее знакомая, стояла рядом со скрипкой, якобы вдохновенно что-то пиликая. Эта картина потом висела в парижском «салоне», и я была рада, что никто из знакомых не узнал меня в этой уродливой девице, с носом, похожим на баклажан… За позирование я получала деньги отдельно от зарплаты домработницы, так что по тем временам мое жалованье было вполне приличным — я могла прикупить себе кое-что из одежды и втихомолку подбрасывала брату Валентину то какие-нибудь ботинки, то брюки, объясняя ему, что это дал мне Лев со своего плеча как уже непригодное: мало-де мне, и все. Бедняга Тин работал лифтером, а потом и открывальщиком подъезжающих к его филателистическому клубу богатых машин. К этому тощему заработку прибавлялся еще обед на кухне клуба, а в остальное время он мог питаться акридами и диким медом, что называется. Поэтому я часто собирала для него остатки с праздничного стола Льва, который любил приглашать гостей на ужин. Вот тогда-то я и готовила фазанов, кремы и прочие угощения, а в двери кухни звонили посыльные из дорогих магазинов и приносили всякие деликатесы французской кухни паштеты с трюфелями, салаты оливье с корнишонами, в специальных холодильниках мороженое. Меня посылали в погреб, где хранилось, облепленное паутиной, выдержанное вино и шампанское, которое нужно было открыть и принести в ведерке со льдом в столовую. Я очень боялась открывать бутылки с шампанским: когда толстая пробка начинала медленно вылезать из горлышка, я направляла ее в открытое окно. Раздавался оглушительный выстрел, пробка перелетала дворик и ударялась о противоположную стену.

Противнее всего было подавать в столовую, я никак не могла запомнить, с какой стороны надо подавать обедающему блюдо — справа или слева от его локтя, — каждый раз я попадала впросак, и хозяйка злобно косилась в мою сторону. Хотя я и понимала, что «любой труд не унизителен», тем не менее услужливо улыбаться, подсовывать блюдо и дожидаться, пока гость удосужится его заметить, не глядя на подающего, как будто бы это был автомат, было очень противно. И после того, как я как-то пролила одной даме немного соусу на платье — был жуткий скандал! — я упросила мадам нанимать к званым ужинам официантку из ресторана.

Совсем хорошие времена настали, когда Лев с дочерью и внучкой — и Мусей, конечно, — уехал к морю на целый месяц. Я осталась одна в квартире. У меня на попечении был ангорский кот по имени Пуссэ — любимый кот покойной жены Льва, которую он обожал, — во всяком случае на ночном столике у его дивана всегда стоял ее портрет, и часто я замечала на стекле следы поцелуев бедного Льва… Этому Пуссэ было 12 лет — возраст для кота поистине мафусаиловский. Его длинная шерсть, когда-то белоснежная и пышная, пожелтела и свалялась комьями, голубые глаза потускнели. Он питался исключительно телячьей печенкой и всегда спал на Львином диване рядом с куклой «испанкой» — тоже любимицей покойной жены, — пышные юбки куклы были достаточно грязны и помяты, но Лев не разрешал ее убрать.

Перед отъездом мадам оставила денег на пропитание мне и коту, заклиная меня, чтобы я хорошенько смотрела за котом и покупала только телячью печенку:

— Другой он не ест, вы же знаете!

Когда они уехали, я произвела перестановку в квартире — ковер в салоне вычистила, всю мебель затолкала в один угол и прикрыла простынями, чтобы не пылилась. Получилось большое голое пространство, где мы с Тином танцевали танго под патефонную пластинку, найденную в дискотеке Льва, — это была знаменитая «Кумпарсита», которая для нас стала чем-то вроде гимна.

После танцев мы отправлялись на кухню, где набрасывались на изысканные блюда, приготовленные, позаимствованные мной из запасов моей хозяйки. Так, я обнаружила в шкафах целые горы плоских коробок с изумительными испанскими сардинками, покоившимися в оливковом масле, — филейные их части были живописно переложены красным перчиком и еще чем-то зелененьким, пахучим. Про существование этих коробок мадам совершенно забыла, потому что исчезновение сардинок было просто не замечено! И я только зря испытывала жестокие угрызения совести. Так же незамеченным оказалось исчезновение целого ведерка вместимостью в этаких четыре литра отличного меда, которым мы со страстью угощались, не говоря уже о сахаре и прочем.

Нечего и говорить, что деньги, оставленные хозяйкой нам с Пуссэ, быстро растаяли, и Пуссэ пришлось перевести на другой режим — сначала я стала покупать не телячью, а лошадиную печенку, которую он, оказалось, очень оценил, потом я принялась подавать ему испанские сардинки — их он пожирал с невероятным аппетитом, свидетельствующим о том, что прежнее меню ему опостылело.