Как сейчас вижу печальную картину бальмонтовских будней: пасмурный, туманный вечер промозглой парижской осени, безлюдная улочка предместья, на перекрестке традиционное бистро, под промокшим брезентом на тротуаре несколько круглых столиков с мраморной столешницей, железные стулья, за одним столиком в углу сидит пара, — вглядевшись, я узнаю Константина Дмитриевича: воспаленное лицо дергается, опухшие глаза мечут молнии вдохновения, рука делает широкие жесты — он что-то декламирует. Перед ним бутылка с вином, стакан. А рядом безмолвно сидит Елена Константиновна: вся сжавшись в комочек, похожая на замерзающую мокрую птицу, — она, как верный дух, бдит над мятежной душой любимого, смотрит беспомощно, как немилосердно губит он свое больное сердце, и ее глаза… Какое море страдания в ее потухших, когда-то прекрасных глазах.

У Бальмонта была дочь — Мирра Бальмонт, с ударением на последнем слоге, по старой орфографии писалось слово «миро» через ижицу, вот и имя дочери поэта должно было так писаться, — сам поэт говорил, что это символическое имя: миром мазали раскаявшихся грешников в знак прощения и божьей милости — помазанником божьим назывался царь, при крещении младенца миром творили священники крест на лобике, на грудке, даже на крошечных ладошках и ступнях. Помазание должно было хранить ребенка от всех будущих напастей. Так и имя Мирра должно было хранить девочку от всех жизненных несчастий. Так надеялся Бальмонт, но, к сожалению, его заветное желание не исполнилось.

…Мы перестали ездить летом на море, так как это обходилось слишком дорого. Лето в Париже большею частью очень жаркое — бывают дни в июле, когда солнце прямо-таки растапливает асфальт, пыльные тощие деревья вянут и не дают тени.

— Как в моей дорогой Евпатории, — говорит мама, — тоже вот так в одних рубахах мы сидели в садике, стараясь не шевелиться и все время обтирая пот, ждали, когда к вечеру наконец станет прохладнее…

Этого опять-таки мы не могли понять, — да ведь в Евпатории море!

— Разве вы не ходили купаться? — восклицали мы, но мама уклончиво отвечала, что было довольно далеко, да потом во времена ее детства купание считалось чем-то экстравагантным, купались только приезжие, да и те надевали плотные костюмы с рукавами, штаны до колен, сверху еще юбка, на ногах чулки, башмаки, — считалось неприличным раздеться, загорать, от загара продавались разные кремы, дамы носили огромные шляпы. «Фи, как загорела, — презрительно говорили они про какую-нибудь юную красотку. — Как цыганка какая-то!» Модной считалась молочно-белая кожа — как раз такая, какая была у нашей мамы, и она рассказывала, что, просидев весь жаркий день дома, она только раз появлялась на солнце: накрыв лицо маской, оставляющей незакрытыми только щеки, она подставляла лицо солнечным лучам минут на пять, — появлялся восхитительный румянец на щеках, остальное же лицо оставалось белым. Мама и сейчас не проявляла восторга, внимая нашим причитаниям, что-де лето проходит, а мы все еще противно белые, незагорелые. «Это они все в отца такие смуглые, легко загорающие. Это им владела неистребимая страсть к солнцу, к загоранию — все они солнцепоклонники, дикари», — жаловалась мама знакомым.

Конечно, мы не стали сидеть сложа руки в садике, а предприняли ряд вылазок за пределы Парижа, мечтая найти какую-нибудь реку, озеро, пруд, бассейн, — одним словом, какой-нибудь водоем, где можно было бы выкупаться. Один раз мы после долгой езды на электричке действительно вышли к Сене в каком-то ничейном месте берега, никак не огороженном, разделись и влезли в зеленовато-мутную воду, — увы, мы забыли, что, прежде чем река достигла места нашего купания, она пересекла весь Париж. Можно легко себе представить, насколько чиста и прозрачна она была! Помню, плывя в тепловатой противной воде, я носом рассекала радужные пятна машинных масел, а Тин столкнулся нос к носу с дохлой кошкой, — издав страшный крик, чуть не захлебнулся и сажёнками помчался к берегу…

И в следующий раз мы поехали на Марну, — Марна, на которой в первую мировую войну было знаменитое сражение, как известно, является притоком Сены и расположена выше Парижа. Вылезли из электрички, нашли реку, пошли вдоль нее, ища местечка для купанья… Но тщетно — все участки травянистого берега были разделены заборами, заходящими в воду, — всюду частные владения, всюду торчали надписи: «Купаться запрещено». Как усталые верблюды в пустыне, палимые солнцем, тащились мы вдоль заманчиво переливающейся тихой глубокой реки, пока наконец не плюнули на очередную запрещающую надпись, перелезли через забор и плюхнулись в воду, — какое блаженное ощущение! Мы ныряли и фыркали, как молодые бегемоты, не забывая тем не менее оглядываться по сторонам, но время проходило, а разъяренный владелец участка не появлялся. Наша бдительность была усыплена, мы разложили на зеленой травке свои покрывала, закусили принесенной снедью и с вожделением стали загорать. Когда наша кожа достигла уже желаемой красноты (завтра-послезавтра она будет коричневой!) и мы чуть ли не в десятый раз погрузились в прохладные волны, вдруг раздался истошный крик на противоположном берегу: остолбенев от ужаса, мы увидели дюжего крестьянина-фермера, бегущего к лодке, пришвартованной под кустом, — он дико размахивал руками, в одной из них виднелась здоровенная дубина, и не оставалось никаких сомнений в его намерении обрушить эту дубинку на наши спины. Мы сразу оценили наше преимущество: пока он отвяжет лодку, пока подгребет к нашему берегу, мы прекрасно успеем выскочить из воды, схватить свои пожитки и удрать, — слава богу, что мы хорошо освежились и можем бежать не один километр — куда этому битюгу догнать нас!

Так и случилось: дико хохоча и пугая своими скачками и голым видом чинных пейзан, мы оставили далеко позади преследователя, потом надели прямо на мокрые костюмы свои платья и очень довольные отправились домой. На Марну, однако, мы тоже больше не ездили.

Отказ от поездки к морю все ж таки не давал никому из нас покоя. Наша мама тоже очень горевала без моря, которое в конце концов не так уж далеко от Парижа: в какую сторону ни смотри — на север ли, на юг или на запад, — через какую-нибудь ночь в поезде ты все-таки прибываешь или на берег Ла-Манша, или на Ривьеру, или на Атлантический океан. Нельзя ли сделать этот путь на велосипеде?.. Но не повезешь же палатку, мешки, продукты и прочую амуницию туриста на велосипеде, полагаясь только на свои ноги для верчения педалей и на свою спину для погрузки всех этих рюкзаков!

Однажды, проходя по Елисейским полям мимо бесконечно огромных зеркальных стекол витрин, за которыми стояли сверкающие никелем великолепные автомобили, и случайно взглянув на одну витрину, мама заметила крошечный голубой автомобильчик, он стоял между великанов «роллс-ройсов» и «мерседесов». Вглядевшись, мама поняла, что это вовсе даже не автомобиль, а, так сказать, парный велосипед, — партнеры сидели рядом на диванчике как бы открытого автомобиля, и ногами, скрытыми под крышкой как бы мотора, приводили в движение эту как бы машину. Обтекаемой формы, на четырех колесах, с багажником, — совсем всамделишный автомобиль. Мама зашла в магазин и узнала, что машина недорога, практична, снабжена переключателем скоростей и автомобильными фарами. Мама в восторге пришла домой с выданными ей проспектами, и после бурной дискуссии, в которой приняли участие все мы, решили — купить велокар! — так называлась машина.

И вот велокар привезли на грузовике и торжественно ввезли в наш садик на авеню Маргерит Реноден. Саввка с Тином немедленно залезли в него и покатили по улице, скрывшись за поворотом.

К вечеру Саввка пригласил прокатиться меня на велокаре в Булонский лес. Сидеть было удобно, ноги нажимали на педали не вертикально вниз, как на велосипеде, а почти горизонтально. Такое положение несколько уменьшает силу нажима на педали, приходится употреблять больше усилий — их, однако, вовсе не заметно постороннему взгляду; все скрыто фанерными покрытиями машины. Только наклонившись, можно было видеть мелькающие ноги спортсменов.