Велокар производил огромное впечатление на автомобилистов — мотора не видно, а автомобильчик тем не менее яро несется среди своих гигантских собратьев. Водители высовывались из окон, стараясь заглянуть внутрь машины, и град веселых замечаний сыпался на нас с Саввкой. Мы же поглядывали по сторонам, делая вид, что любуемся окружающим, Саввка даже обнял меня за плечи рукой, как будто мы были влюбленной парочкой, другой рукой он небрежно держался за руль, такой самый, как у автомобилей. Хорошо было бесшумно нестись по гладким асфальтированным аллеям Булонского леса, но адски чувствительная машина не переносила малейшего подъема, приходилось сейчас же со страшной силой нажимать на педали, пот каплями стекал с разгоряченного лица, искривленного усилием, люди на тротуаре начинали ехидно посмеиваться…
— Не одолжить ли вам бензину?
— Вы забыли включить мотор! — кричали шутники.
— Постойте, мы возьмем вас на буксир!
— Может быть, вам лучше впрячь лошадь?
Приходилось переключать скорость, но тогда зрелище становилось и вовсе комическим: велокар тащился у обочины тротуара, мы с тем же безразличным видом сидим на своих сиденьях — только на покрасневших от натуги лицах видны нечеловеческие усилия сохранить беспечную улыбку.
Вот мама и решила осуществить заветный замысел и отправиться к морю на велокаре! Начитавшись Нансена, в особенности той части его книги «Во мраке ночи и во льдах», где этот славный норвежец описывает свои приготовления к путешествию на Северный полюс на корабле «Фрам», что, как известно, означает «Вперед», мама подошла к проблеме питания со скрупулезно разработанной научной теорией о высококалорийных, питательных продуктах, не занимающих в то же время много места и не обладающих излишним весом, — каждый лишний грамм отягощал маневренные действия велокара и пагубно отражался на ножной мускулатуре путешественников. «Геркулес», особенное сушеное мясо, кажется тот самый пеммикан, которым питались полярные исследователи во времена Нансена и Пири, еще какие-то таинственные тюбики с концентрированным фруктовым соком, с рыбной и мясной пастами были искусно уложены в багажнике велокара. Там же поместился новенький примус, бутылка с денатуратом для его разжигания, маленькая сковородка. Были взяты два одеяла верблюжьей шерсти, две маленькие надувные подушки… Из всего этого получился, однако, такой здоровенный тюк, что он не влез уже в багажник, так и оставшийся приоткрытым и задрапированный куском брезента; брезент должен был предохранять от дождя и ночной росы.
В урочное время тяжело нагруженный голубенький велокар стоял у ворот нашей виллы, и мама отдавала последние приказания оставшимся. Тин довольно кисло смотрел на машину: велосипедные передачи велокара действовали раздельно — и один из путешественников, чаще, конечно, мама, мог отдыхать, в то время как другой…
Наконец путешественники уселись, велокар столкнули с места, и он отчалил, провожаемый нашими с Саввкой озабоченными взглядами.
Прошло два дня. Мы уже начали ждать обещанную открытку из Руана, с полпути к Ла-Маншу, как, случайно взглянув на улицу, я увидела наш велокар, а рядом с ним понурые фигуры мамы и Тина.
Тин красочно описал все злоключения. Выбравшись за пределы города, велокар покатил по шоссе на север, — к сожалению, это шоссе, по словам Тина, оказалось состоящим из одних подъемов, правда, после каждого подъема следовал спуск, на котором велокар развивал скорость, опасную для жизни, как говорила мама: деревянный корпус дребезжал, хлипкие колеса могли каждую минуту соскочить с осей, переключатели скоростей и прочие рычаги вибрировали, велосипедные слабые тормоза готовы были в любую минуту выйти из строя. Картины смертельных аварий возникали в воображении мамы, и она требовала от Тина, чтобы он спускался с горок на тормозах. Начинало уже смеркаться, когда они, уже едва передвигая педали, остановились в довольно пустынной местности — справа, за широкой канавой, виднелся реденький лесок, неухоженное поле и какой-то дом, в котором приветливо светилось окно. Наши путешественники, однако, решительно отвернулись от него, с величайшим трудом перетащили велокар через канаву, вытащили свои спальные принадлежности, но, прежде чем улечься, надо было, однако, приготовить что-нибудь поесть, желательно горячего, так как к ночи стало совсем прохладно. Вытащили примус, налили денатурата, но на открытом пространстве примус ни за что не хотел гореть. Пришлось довольствоваться холодной едой всухомятку: хваленый пеммикан оказался совершенно несъедобен — налипал на зубы, застревал в горле… Стали устраиваться на ночь, мечтая протянуть натруженные ноги, но почва, казалось, была покрыта одними буграми, колдобинами и сосновыми шишками, беспрепятственно проникавшими через тонкий брезент, напрочь отгонявшими сон. На надувные подушки невозможно было положить голову — она отскакивала от ее поверхности тем выше, чем сильнее пытались вдавить ее в подушку. Тоненькое одеяло было, как выяснилось, настолько коротким, что ночная роса могла беспрепятственно смачивать ноги… Прежде незамеченные муравьи, возмущенные грубым вторжением в свои владения, бросились в атаку. Чертыхаясь, несчастные вертелись, как ужи на сковородке, и первые лучи солнца нашли их спящими в сидячем положении на диванчике опостылевшего велокара. Дрожа от утреннего холода и недосыпа, мама с Тином собрали свои пожитки и поехали дальше по автостраде, мечтая увидеть какой-нибудь трактир, где можно было бы напиться горячего кофе и съесть чего-то жареного, пареного или вареного, но никак не сырого и не сухого. Вскоре их желание было удовлетворено. Слегка разомлев от горячей еды, они, никак не дискутируя о такой перемене своих намерений, повернули велокар и потрюхали обратно в Париж.
Велокар был отведен в садик и там мирно ржавел под дождем и прочими атмосферными осадками.
Мое безделье дома становилось невыносимым — надо было идти куда-нибудь учиться. Если бы спросили тогда меня — куда мне больше всего хочется поступить? — я бы сказала по совести, что в университет на филологический факультет, но, увы, такое учение было абсолютно неперспективным: кому я буду нужна со своим русским языком, когда в Париже 200 тысяч русских эмигрантов, все они отлично изъясняются по-русски и могут легко удовлетворить минимальные потребности французов в этом языке, тем более что уже начинался знаменитый промышленный кризис тридцатых годов и самим французам недоставало работы. Тогда если не филологический, то на медицинский, в Сорбонну, — медицина меня всегда интересовала.
В это грустное для меня время наши «родичи», так мы называли семейство Вадима, дозналось о каком-то удивительном Американском госпитале, при котором открыта школа сестер милосердия. Там в продолжение трех лет учениц совершенно даром, со всем содержанием учат медицинским наукам, они проходят практику тут же в госпитале и выходят прекрасно оплачиваемыми специалистами.
Мы с мамой загорелись страстным желанием попасть в эту школу. Я подходила по всем требованиям вступления — имела диплом об окончании среднего учебного заведения (гимназии), была из хорошей фамилии — дворянских титулов, ясно, не имела, но имя моего отца было хорошо известно в Америке и я могла получить рекомендательное письмо от профессора Кана из Калифорнийского университета. Он писал диссертацию о моем отце и не раз приезжал в Париж на встречу с моей мамой: румяный и седой, как все пожилые американцы, он был весел и очень жизнерадостен — тоже, как большинство американцев.
Все, казалось, было хорошо, за исключением одного «маленького» обстоятельства — требовалось отличное знание английского языка, который всегда, как нарочно, совершенно игнорировался нашим семейством. «Надо изучить английский, — решила мама. И добавила: — учителей я тебе нанимать не стану, учи сама, — научился же Пушкин самостоятельно английскому — вон, даже Байрона переводил!»
— Но кто слышал, как он разговаривал? — слабо протестовала я. — Небось он выговаривал так, как написано, все буквы, а в английском, ты же знаешь, пишут «мама», а читают «папа» и вообще ужасное произношение — как будто горячую картошку во рту валяют…