…Мы переехали на авеню де Клямар, довольно пустынную широкую улицу. В белом доме с плоской крышей (мы называли его Касабланка) мама снимала квартиру из четырех комнат с уже вмонтированным холодильником и особенным устройством в кухонной раковине. В раковину можно было бросать всякие отбросы овощей, бумагу, щедро поливая все водой, потом надо было потянуть за некий поршень, вмонтированный в дно раковины, и все содержимое проваливалось с треском куда-то в тартарары… «На голову хозяина?» — вопрошал Тин, но в самом деле было непонятно, куда все это девалось. Так как дом находился всего в двух-трех кварталах от реноденской виллы, мама решила не брать грузовик для перевозки мебели и прочих вещей, а дать Савве и Валентину «подработать» — взять ручную тележку и перевезти все самим. Братцы очень энергично взялись за дело, но вскоре энтузиазм их померк, так как на тележку помещалось немного вещей и нужно было без конца повторять надоевший путь, который теперь казался вовсе не таким коротким.

Помню, как тележка, подталкиваемая Саввкой и поддерживаемая сзади Тином, приблизилась к перекрестку. Мама несла банки с вареньем, делая вид, что совсем незнакома с этими оборванцами, которые хохочут и веселятся, нарушая общественный порядок и привлекая внимание ажана на перекрестке. Ажан как раз сделал знак нашим перевозчикам поскорей перейти улицу под носом у стоящего на остановке трамвая. Трамвай медленно двинулся, братцы заторопились, тележка подпрыгнула на трамвайных колеях, покачнулась, постояла как бы в раздумье и рухнула набок — все вывалилось, стулья разлетелись, трамвай остановился. В довершение всего из плохо завязанной папки вывалились Саввкины рисунки — полураздетые и совсем раздетые натурщицы разлетелись веером по мостовой… Надо было видеть, какой восторг вызвала эта картина у вагоновожатого и любопытных пассажиров трамвая: посыпались веселые и не совсем приличные намеки и замечания, советы, шутливые просьбы оставить какую-нибудь на память… Саввка с Тином, совсем ослабев от хохота, чуть не ползали по проезжей части и никак не могли собрать разбросанные рисунки.

Устроившись на новой квартире, мама по договоренности с владельцем дома получила ключи от чердачной двери, ведущей на плоскую крышу с балюстрадой. Оттуда открывался широкий вид на весь Клямар — дом стоял на пригорке, — на зеленое пятно парка у лицея Мишле и далеко вдаль — там в сиреневой дымке угадывался Париж.

Мама перетащила на крышу с помощью Саввы, конечно, большой пружинный матрас на ножках и приставила его к стене какой-то будки, расположенной посередине крыши: небольшой столик поставила у изголовья, постелила теплую постель и стала на крыше спать. В ясные ночи над маминым ложем простиралось бескрайнее звездное небо. Мама купила звездный атлас и научилась очень хорошо разбираться в созвездиях, знала названия всех крупных звезд, разбиралась в звездах первой величины и второй. Мне было очень завидно и так хотелось провести хоть одну ночь на маминой крыше, но мама ревниво оберегала ее от нашего вторжения — даже Савва не удостоился ночевки.

И еще помню: мы с тетей Толей и с двоюродной сестрой Элианой всю ночь трясемся в поезде по знакомому маршруту Париж — Жуан-лэ-Пен. Тетя Толя, со свойственным ей умением приспосабливаться к самым неожиданным обстоятельствам, тут же по прибытии находит в боковой улочке на некотором отшибе от моря и фешенебельных прибрежных отелей прелестную комнату — у хозяина была большая плантация дынь и помидоров. Тетя Толя требуемую сумму на два месяца вперед платит, и мы остаемся с весьма ограниченным капиталом в кармане на Лазурном берегу «колыбели человечества». Тетя, однако, не унывает — она надеется, что легендарные старые американки, известные своей экстравагантностью и обилием зеленых банкнот, станут заказывать модные туалеты, которыми не успели обзавестись в своей Америке, — и тут-то тетя Толя подоспеет со своими услугами. Увы, миф о богатых сумасбродных американках быстро рассеялся: они, конечно, не перевелись, но, видимо, предпочли сшить свои туалеты проездом через Париж или Лондон, — во всяком случае заказчиц не было и нам угрожала медленная голодная смерть среди роз, дынь и помидоров.

Бедняга тетя Толя билась как рыба об лед и с экспрессией, выработанной ею за долгие годы, прожитые в Италии, проклинала и юг, и море, и растленный Жуан-лэ-Пен. Мы с Элианой вздыхали сочувственно, но не унывали, загорали на пляже, купались, воровали помидоры.

Наконец тете Толе удалось устроиться на кухне одного ночного бара. Владельцем этого «Ирем-бара» был предприимчивый русский, принявший на работу нескольких соотечественников, в том числе и тетю Толю. Она обязалась готовить «русские пирожки». В баре, как гласила реклама, должен был выступать приехавший из Парижа Александр Вертинский. Мне было очень интересно познакомиться с этим человеком, о котором столько слышала, песни которого знала и многие из них любила.

Удивительно владея ритмом и гармонией, Вертинский создал свой собственный, неповторимый жанр в песне, которая тогда еще не называлась эстрадной.

Изломанная, вся в каких-то взлетах и надрывах, его песня как нельзя лучше выражала упадочническое настроение русской эмиграции. В чем заключалось очарование этих стихов, медленного пения с трагическими паузами, с вибрациями грассирующего вкрадчивого голоса? Теперь нам это не совсем понятно, но тогда, в последние предреволюционные годы и в долгие годы эмиграции, не было, наверное, девушки, которая не твердила бы наизусть стихов про золотистый плен волос ветреной Ирен и не отождествляла бы себя с бледной, экзальтированной девушкой, которая воображает, как «в горящем Версале с мертвым принцем танцует она менуэт».

К моменту открытия бара тетя была уже там своим человеком и получила в свое распоряжение отдельный столик в экзотическом садике с пальмами, подсвеченными разноцветной иллюминацией.

Когда я подходила в назначенный час к высокой стене, за которой расположен был «Ирем-бар», мои выгоревшие на солнце волосы были смазаны арахисовым маслом для блеска, и в них красовался белый цветок. Я отворила калитку, и ко мне сейчас же подошел высокий и худощавый человек в смокинге. Он поклонился мне и сказал, грассируя:

— Здравствуйте, красивая девушка! Что это у вас в волосах — магнолия?

Этот несколько деланный звук в нос в слове «магнолия» и картавое «р» подсказали мне, что передо мной — Вертинский! Так вот он какой — немного бледный блондин неопределенного возраста, скорее молодой, чем старый. Непринужденно взяв под руку, он подвел меня к столику, где уже сидела тетя. Что ж, это был очень интересный вечер. Играл оркестр, и время от времени Вертинский выходил и пел свои песни. Так, пропев один куплет своего знаменитого танго «Магнолия», он вдруг сошел с эстрады и направился к нам. Я оглянулась невольно, но тетя лягнула меня довольно чувствительно под столиком, и я поняла, что приглашают меня…

В самом деле он низко, с любезной улыбкой мне поклонился, и мы пошли на площадку, где перекрещивались разноцветные лучи иллюминации и пары томно скользили под звуки «Магнолии», которую продолжал играть оркестр. Высокий Вертинский оказался прекрасным танцором и очень милым собеседником.

Позже он спел неизвестную мне песню, страстно протягивая в мою сторону руки: «…Я так хочу, чтобы ты была моею!..» — к которой я отнеслась, естественно, как к проявлению художественной гиперболы, свойственной поэтам и певцам, но которая приятно щекотала мое самолюбие. Глубокой уже ночью, когда публика начинала расходиться, Вертинский сел к нашему столику, и мы дружно повеселились вместе с тетей, которая сильно насмешила Александра Николаевича своими рассказами о богатых американках, так бессовестно обманувших ее надежды.

На следующий день я увидела Александра Николаевича на пляже — он сидел в тени большого зонта, а у ног, «как воплощенный миф», полулежала на песке русская жуан-лэ-пенская красавица — ярко-рыжая, того изумительного медно-золотого цвета, какого не достичь никакой краской, с молочно-белым прелестным личиком и огромными зелеными глазами. С русалочьим выражением какой-то скрытой тайны она смотрела на Вертинского, а он закрыл глаза и, кажется, дремал, — при ярком свете его лицо уже вовсе не казалось молодым…. Финансовый эффект, на который надеялся владелец бара, несмотря на песни Вертинского и тетины пирожки, оказался чрезвычайно скромным, и бесплатных посетителей вроде меня перестали впускать. Заглядывая в щелку, я видела полупустой бар и мрачного Вертинского за отдаленным столиком. Так и погорел «Ирем-бар», просуществовав всего каких-то три недели, в продолжение которых я всего раза два еще разговаривала с Вертинским на пляже.