Поезд вдруг замедлил ход и медленно пополз мимо загорелых до пояса голых рабочих, — выстроившись в ряд на насыпи, они опирались на свои заступы и глядели на высунувшихся из окон пассажиров. Грохот колес замолк. Наш поезд еще долго тащился по новеньким, еще не измазанным мазутом шпалам. Было совсем тихо, и стал слышен жаворонок, беспечно распевавший над этим красным от полевых маков полем в лазури бескрайнего неба. Такой же самый жаворонок пел когда-то и над другим полем. На нем густая высокая трава, а в ней ромашки, лютики, лиловые колокольчики — простые, неяркие русские цветы. «Между небом и землей жаворонок вьется…» — пела мама, аккомпанируя себе на рояле, и у меня сладко щемило сердце, когда я слушала эту песню, притаившись в жасминных зарослях под окном маминого кабинета на Черной речке. И сейчас у меня тоже сжалось сердце, но совсем другой — тоскливой и горькой — болью: неужели я никогда не избавлюсь от нее?

Мы поселились на окраине Рима, на виа Номентана. Особенно невзрачной эта улица была сначала — деревьев никаких, зелени не видно, ряд невысоких, обшарпанных домов, несколько бедных лавочек. Тень от высоких деревьев ложилась на пыльный тротуар, изредка в сплошной стене виднелся провал железных решетчатых ворот — посмотришь туда, а там дорожка, усыпанная светлым гравием и обрамленная раковинами, как в нашем флорентийском садике, плавным поворотом подходит к белому особняку с колоннами у входа, с зелеными ставнями на закрытых окнах.

К нам надо пройти вдоль длинной стены одного из садов и свернуть влево в узкую улочку, обсаженную деревьями. Здесь глубокая тень, сладко пахнет цветущим лимоном. Это виа Роверето. На ней нет деревьев, она пыльная, на правой стороне заросли кустов. Они напоминают мне ту сорную траву, что густо растет около помоек, — когда-то мы ее варили, пропускали через мясорубку и прибавляли в хлеб в тот голодный год на Черной речке. За кустами просторное неровное поле, а за ним сквозь темную зелень деревьев просвечивают белые стены и колонны. Мне они кажутся очень заманчивыми, эти таинственные особняки — кто там живет? А еще дальше, за акведуком — голубые, почти прозрачные вершины гор — Апеннины.

В самом конце виа Роверето, на правой же ее стороне, там, где она переходит в пустырь, стоит уродливый пятиэтажный дом, напоминающий Ноев ковчег количеством разношерстного населения, в нем обитающего. Дом, издевательски именуемый «палаццо», что означает дворец, битком набит самой нищей беднотой. Оттуда слышны крики, ругань, хриплые голоса растрепанных, похожих на ведьм женщин, высунувшихся из окон и договаривающихся со своими такими же растрепанными соседками. Узкие галерейки, переходы и выступы дома завешены рваным разноцветным бельем.

На левой стороне виа Роверето стоит на углу некрасивый облупленный дом. Тут же дощатый забор, кривой, с дырами, сквозь которые виден изрытый ямами пустырь, — на нем густо и радостно цветут маки. Забор упирается в красивую железную ограду с большим белым столбом на углу — это вход в наш садик. Собственно говоря, это даже не сад, а дворик, посыпанный светлым гравием. Посередине — совершенно замечательная кокосовая пальма. Раскидистые листья пальмы закрывают вход в дом — двухэтажный, квадратный, ничем не примечательной постройки. Широкие мраморные ступени ведут на мраморное же крыльцо с перилами.

На первом этаже дома большой холл, красиво выложенный мраморными плитами, две большие парадные комнаты с мебелью в чехлах, с коврами, зеркалами и столовая, где все мы обедаем. Наверху еще три комнаты и большая ванная. Мама занимает наверху большую комнату. Там рояль, широченная кровать с балдахином, письменный стол, кресла — это и спальня, и кабинет. Саввка живет в маленькой проходной комнате, а мы с Тином и Ниной — в другой, побольше. Из Берлина уже приехали Тин с Ниной и тетей Наташей, на которой все хозяйство: готовка, уборка. Я с большой охотой помогаю ей. Кухня расположена внизу, в подвальном помещении. Там нет окон и всегда горит тусклая электрическая лампочка. Мрачная, большая эта кухня, однако, пользуется моей особенной любовью. Я мою посуду и прибираю кухню вечером.

Главной, особенно трудной, но почетной моей обязанностью было хождение на базар и по магазинам. Под диктовку тети Наташи я записывала на бумажку длинный перечень продуктов, которые надлежало купить, брала две большие проволочные корзины и еще разные сетки и сумки и рано утром, когда солнце еще не так пекло, отправлялась в путь.

Итальянский базар представляет собой весьма любопытное зрелище. Там стоит совершенно невероятный, оглушительный гам, который производят продавцы, восхваляющие свой товар. Каждый уважающий себя торговец или торговка считает своим долгом перекричать своего соседа. Они входят в ажиотаж, не могут усидеть за своими лотками, выбегают из-за прилавков и чуть ли не силой тащат покупателя к своему товару. Один весь красный от натуги, из его отверстого рта несется страшный рев.

— Аранчи, аранчи дольчи! — вопит он и десятикратное «р» перекатывается в его горле. Но рядом с ним зазывно машет руками рослая, перепоясанная по толстому животу ярчайшим передником торговка. Ее высокий, металлический голос, выкрикивающий:

— Фрагола! Фрагола! — как заноза впивается в ухо и перекрывает басовые ноты соседа.

Рядом сипит что-то неразборчивое уже потерявший голос седовласый старик с бородой, похожий на Леонардо да Винчи. Он тычет вам чуть ли не в самый нос палочки, на которых аккуратно висят крошечные лягушачьи окорочка. С другой стороны предприимчивая торговка выбегает из-за лотка и показывает вам рыбьи жабры, чтобы вы убедились, что они ярко-красные, а следовательно, рыба свежая, только что, ну буквально только что, она привезена с моря.

На базаре необходимо торговаться. Я вскоре научилась степенно подходить к лотку и с недовольной, презрительной миной оглядывать и щупать нужный мне продукт. Продавец с беспокойством всматривается в выражение моего лица и вдохновенно перечисляет непревзойденные достоинства своего товара. Я равнодушно перебиваю его дифирамбы вопросом:

— Сколько же стоят эти плохие апельсины?

Продавец замолкает на полуслове.

— Как плохие?!! — восклицает он, опомнившись. — Да ведь они прекрасны — белли, белли аррранчи!

Я сама прекрасно понимаю, что апельсины действительно превосходные. Они красновато-оранжевого цвета, определенно спелые — кожица у них не бугорчатая, а гладкая и блестит, это значит, что она тонкая, они тяжелые, значит, сочные. Тем не менее я продолжаю уверять продавца, что апельсины никуда не годятся. Вот если он уступит мне их не за две с половиной лиры, а за две, то тогда, пожалуй, я их куплю, так и быть. Продавец возмущен, он даже лишается дара речи и только яростной мимикой дает мне понять, что это просто кощунство с моей стороны — предлагать такое снижение цены.

— Ну что ж, — говорю я равнодушно, — я тогда куплю у вашего соседа.

Я поворачиваюсь и начинаю уходить от лотка, стараясь даже спиной выразить продавцу свое презрение. Что тут делается с беднягой! Он, окончательно теряя достоинство, жалобно причитает:

— Куда же вы, синьорина, вернитесь! — Хватает меня за рукав и сипло шепчет в ухо — Две двадцать!

Я цежу сквозь зубы:

— Две лиры и ни сольдо больше!

— Вы меня разоряете! — вскрикивает он, ударяя себя по бокам. Я отхожу еще на шаг. Он выбегает из-за лотка, догоняет меня и шепчет:

— Так и быть, — две десять!

Тогда по каким-то признакам я останавливаюсь и медленно иду обратно:

— Ну, так и быть, этих два сольдо я уж вам подарю, — ведь я понимаю, что больше он не уступит.

Продавец отвешивает мне апельсины, сокрушенно вздыхая и почесываясь. Я знаю, что его огорчение напускное: ведь он именно за такую цену и рассчитывал продать свои апельсины.

Но вот мои корзины набиты до отказа, и мне часто приходится останавливаться, ставить их и потирать полосатые вдавлины на онемевших руках. Но я не ропщу — на каждой остановке я беру апельсин, чищу его, потом опять берусь за корзины и ем на ходу. Апельсин божественно свеж и сладок, сок течет по подбородку, и я вполне счастлива.