Странное впечатление производил мост Понте Веккио: старинные дома нависали над самой водой, глядя крошечными окошками прямо в мутные стремительные воды Арно. Неужели в самом деле там живут люди, едят и спят спокойно над этой вечно движущейся водой? Интересно, какой же у них почтовый адрес, неужто так и пишут: Флоренция, Понте Веккио, номер пять?

Однажды мы долго пробирались с Саввкой по каким-то улочкам, потом ездили на трамвае, зигзагами вверх. Постепенно вагон почти опустел, из окна все виднелись глухие высокие стены, из-за которых поднимались только верхушки деревьев и остроконечных черных кипарисов. Наконец и эти стены исчезли, трамвай сделал последний поворот и остановился в тени деревьев небольшого парка.

— Пьяццале Микель Анджело! — провозгласил кондуктор, и мы поспешно вылезли, с нетерпением оглядываясь вокруг.

Ничего особенного не было видно, но вот мы сделали несколько шагов, и из-за деревьев вдруг предстала перед нами большая пустынная площадь, ограниченная балюстрадой.

— Смотри! — крикнул Саввка.

Мы бегом ринулись к ограде и остановились потрясенные — у наших ног раскинулась Флоренция! Она была видна вся, со всеми своими домами и храмами, с дворцами и башнями, с рекой Арно, с темным пятном парка Кашине, со всем лабиринтом улочек, улиц и площадей. Посередине высоко над домами возвышалась пестрая громада Дуомо — собора Санта Мариа-дель-Фиоре — даже отсюда отчетливо были видны розоватые полосы на его колокольне. Все это виделось совсем близко, очень четко и в то же время сверху — мы как бы летели над городом, а он лежал под нами, подобный жемчужине, вправленной в ожерелье голубых холмов.

Вцепившись в балюстраду, мы с Саввкой замерли, и я почувствовала, как мурашки пробежали у меня по спине, а моих волос, казалось, как будто коснулась чья-то невидимая рука.

Я посмотрела на Саввку он весь устремился вперед, как те фигуры, которые помещали на носу древних кораблей. Широко открытые глаза ярко блестели, на полуоткрытых губах блуждала улыбка.

Саввка оглянулся на меня, и я поняла, почему его глаза так блестели: они были полны слез…

Насмотревшись на город, мы обернулись. Как же это мы не заметили! Посередине площади, на пьедестале, гораздо выше человеческого роста, повернувшись лицом к городу, который лежал у его ног, стоял бронзовый Давид. Он стоял спокойно, чуть отставив левую ногу, левая рука была согнута в локте, касаясь плеча, а правая — свободно опущена и касалась бедра. В чуть согнутых пальцах Давид держал камень от пращи. Главное, что поражало в этой необычайно пропорциональной мускулистой и, несмотря на огромный рост, небрежно-элегантной фигуре, — общее выражение грозной сдержанной силы. Он отдыхал, он просто стоял небрежно, но сколько было глубокой думы на его прекрасном лице, сколько благородства и высокой какой-то печали. Конечно, мы его узнали. В доме на Черной речке у нас висело множество репродукций этой статуи — вид спереди, сзади, сбоку; отдельно в большом виде рука, отдельно гордое лицо — тяжелый взгляд из-под слегка сдвинутых бровей, правильный нос, резко очерченные, твердо сложенные губы, упрямый крутой подбородок.

Мне было приятно узнать в этом бронзовом исполине знакомого, ставшего от вечного разглядывания немного домашним и чуть ли не родным. Давида. Но здесь он предстал перед нами в новом обличии — охранителем родного города. Ведь здесь родился, жил и работал Микеланджело, здесь он создал своего Давида. И как кстати поставили его на этой площади — он все видит отсюда. И его тоже было видно из города: идя иногда где-нибудь далеко, на другом конце Флоренции, Саввка показывал вдаль и говорил — видишь Давида? Очень далеко, поднимаясь над домами, виднелось плоское место — пьяццале Микеланджело, а посередине еле заметная вертикальная черточка — это стоял Давид.

Пьяцца Синьория — самая древняя площадь Флоренции, замечательное место, ведь именно здесь собирались гневные толпы, возмущенные действиями еретиков, именно здесь звучали страшные приговоры отцов города. В одном месте площади среди больших гладких плит ее мостовой вставлен небольшой камень с надписью: «На этом месте горел костер, сжигавший Савонаролу».

Однажды мы забрели с Саввкой в парк Кашине и долго гуляли по его дорожкам. Ухоженный парк вскоре превратился в беспорядочные заросли с едва заметными тропинками. Мы вышли на берег реки Арно. Река текла перед нами в естественных берегах, поросших кустами и камышами. Мы нашли свободное место и уселись на берегу. В этом свободном от зарослей месте было очень тихо, даже птицы не щебетали, и только иногда слышался легкий плеск. Мы молча смотрели на мутную воду. У меня в голове медленно проплывали ленивые, бесформенные мысли: хорошо так сидеть… почему здесь так тихо… куда несется эта вода так быстро…

— «И, быстро несясь, колебала река отраженные в ней облака…» — вдруг сказал Саввка, и я даже вздрогнула, как верно эта строчка из забытого стихотворения выразила неосознанные мои ощущения.

В самом деле — блестящая, чуть розовая от заходившего солнца поверхность воды отражала легкие облака — они змеились, расплывались в быстром течении, которое колебало их, не в силах унести с собой… Так и мы, подумала я, сидим здесь неподвижно, а вечное движение, течение самого времени проносится мимо. Мы как эти облака, — жизнь нас колеблет, а мы остаемся на месте. А потом мы, как и эти облака, померкнем, исчезнем, настанет ночь, а река все так же будет нестись в темноте. Потом будет новый день — и новые облака появятся на вечернем небе, а нас уже не будет. И зачем это мы суетимся, все куда-то едем, а время-то несется все мимо, мимо…

Всю жизнь потом, когда я задумывалась над необъяснимыми ее поворотами, роптала и сетовала на ее несправедливость, нелепость, у меня в ушах похоронным звоном вставало: «И, быстро несясь, колебала река отраженные в ней облака». На душе делалось темно и пусто, — великая покорность, неподвижность отчаяния охватывала ее — скорее, скорее, ведь все мимо, мимо несется время…

Один раз я пошла в парк Кашине одна. Почти сразу мне стало скучно, и я направилась домой. Уже давно я заметила, что сзади идет какой-то мужчина, — куда я сворачивала, туда сворачивал и он, я шла быстрее, он тоже убыстрял шаг. Сначала я не подумала ничего плохого, но потом убедилась, что он идет за мной, и страшно испугалась. Не оглядываясь, я почти побежала, торопясь скорее выйти из безлюдного парка. Наконец мне удалось выйти на ярко освещенную улицу. Мне вспомнился случай в Берлине, который тогда вовсе не произвел на меня никакого впечатления. Мама как-то объявила мне, что меня приглашают в кино наши знакомые, которые были нашими соседями в Финляндии, теперь жили в роскошной берлинской квартире. Я пойду с ними в кино, в самый лучший берлинский кинотеатр на Таунциенштрассе! Там шел новый фильм с Эмилем Яннингсом, мне ужасно хотелось на него попасть, — но как это сделать, когда там были строгие порядки и детей до шестнадцати лет не пускали? Другое дело, если я пойду со взрослыми. Мама постаралась придать мне взрослый вид. Я надела новый светлый костюм с темной отделкой маминого шитья, белые туфли с небольшим каблучком. На голове у меня была мамина белая шляпа с большими полями, и мама собственноручно — о чудо! — напудрила мне нос. В этом костюме, с напудренным носом я показалась сама себе необыкновенной красавицей. Был чудесный летний день. Проходя по улицам, я все время всматривалась в свое отражение в витринах, поворачивалась боком и фас.

Так я подошла к входу в кинотеатр и стала ждать своих знакомых, прохаживаясь с независимым видом и все косясь на свое отражение в стекле витрины с фотографиями артистов. Увы, время шло, а их все не было. Вот прозвенел первый звонок, второй, третий… Последние запоздавшие зрители торопливо прошли, и я погрузилась в отчаяние.

Я уже не вглядывалась в витрины — с самым жалким видом, едва удерживаясь от слез, я пожирала глазами вход, все еще надеясь, что случится чудо и я увижу знакомые фигуры. В этот тягостный момент я вдруг услышала чей-то голос: