Мы любим, когда схлынет дневная жара, открыв жалюзи на всех окнах, выходивших в садик, и удобно облокотившись на специальную подушечку, смотреть на улицу. К этому времени появлялись прохожие, из палаццо выбегали замурзанные дети и начинали носиться и играть. То и дело слышался резкий голос чьей-нибудь матери, зовущей своего потомка.

— Пеппино, андизмо! — взывает она.

Непослушный Пеппино не идет, тогда мать прибавляет к своему зову целый каскад ругательств и проклятий, среди которых чаще всего слышится: «Кэ тэ поссино аммаццато! Аччиденти! Е бомбино?» — что в вольном переводе на русский означает нечто вроде: «Чтоб тебя разразило! Исчадие ада, а не ребенок!»

Очень скоро мы все совершенно свободно могли изъясняться по-итальянски. Это нетрудный язык, особенно для русского человека, так как с буквой «р» не нужно прибегать с сложным приспособлениям подобно тем, которыми усложняют произношение все немцы, французы и англичане: первые произносят эту буквы горлом, вторые заставляют вибрировать основание языка, в то время как у нас вибрирует только кончик его, третьи просто проглатывают звук и совершенно напрасно пишут в некоторых словах двойное «р», — какой толк, когда его все равно не произносят? Итальянцы же честно и открыто говорят свое «р», и нам ничего не стоило, подражая им, с увлечением сыпать этой буквой, как горохом. Главная же достопримечательность итальянского языка заключалась в твердом произношении букв «и» и «е»: первая звучала почти как русское «ы», вторая обязательно как «э». Мы очень потешались над нашими знакомыми мальчишками и девчонками, когда они пытались сказать по-русски «дети»: ни за что на свете они не могли выговорить мягкое русское «е» — и у них получалось или «диэты» или «дэты». Вопреки распространенному мнению, которое гласит, что итальянский язык очень мягок и нежен, певуч и музыкален, мы скоро убедились, что это суждение неправильно: это твердый и мужественный язык, а что касается певучести и музыкальности, то они достигаются изобилием сдвоенных гласных и обязательным окончанием всех слов тоже на какую-нибудь гласную. Так, итальянец никогда не скажет «синьор», а всегда «синьорэ».

К этому времени к нам приехал Саша Черный со своей женой Марьей Ивановной. Мы были хорошо знакомы с этой супружеской четой еще в Берлине, и мама заключила с Черным соглашение (настоящее имя Саши Черного было Гликберг), по которому Марья Ивановна должна была заниматься с нами всякими науками. Дело в том, что в Италии русской гимназии не было, и у мамы возникло вполне оправданное опасение, что мы останемся неучами и недорослями.

Так вот, бедная супруга Саши Черного, в прошлом именитая дворянка, фрейлина ее величества императрицы, окончившая Смольный институт и награжденная шифром, кажется даже с бриллиантами, взяла на себя неблагодарную миссию встряхнуть нашу девственную мысль и направить ее в русло точных наук. К ним прибавлялись еще география, изучение итальянского и русского языков, литература. В виде вознаграждения за этот титанический труд мама обязалась привезти за свой счет семейство Черных в Италию и предоставить им стол и дом.

Марья Ивановна с Сашей Черным поселилась в одной из парадных комнат нашего дома на первом этаже. Маленького роста, чрезвычайно прямо держащаяся, всегда подтянутая и аккуратная, Марья Ивановна была живой и очень энергичной пожилой уже женщиной, с седыми на висках волосами, с бледно-голубыми строгими глазами. Мне она напоминала классную даму из сочинений Лидии Чарской — бедные институтки падали в обморок и обливались слезами при одном ее появлении. Мы, конечно, в обморок не падали, но тоже порядком побаивались строгих глаз Марьи Ивановны и старательно зубрили заданные ею уроки. Вскоре, однако, мы заметили некоторые изъяны в познаниях самой Марьи Ивановны в области географии и итальянского языка. В этом последнем нас возмущало скверное произношение нашей учительницы. Ее фраза «тутти, ки соно кадути нелля гера» звучала с таким нижегородским акцентом, что мы только пожимали плечами, с трудом удерживая нечестивые улыбки.

Саша Черный был полной противоположностью своей маленькой жене — высокого роста, с покатыми плечами, с почти совсем седыми свинцового цвета волосами, которые сильно контрастировали с черными бровями и поразительно живыми, молодыми темно-карими глазами. В одном стихотворении он словами своей музы очень метко описал себя: «голова твоя седая, а глазам шестнадцать лет». Мне всегда приходила на ум эта фраза, когда я смотрела на Сашу Черного. Медлительный, неуклюжий, он был беспомощен, как большой ребенок, — ничего не умел сделать сам по хозяйству, не вникал ни в какие денежные дела, во всем подчинялся железной воле Марьи Ивановны и ее неиссякаемой энергии. Саввка нарисовал на него карикатуру: ссутулившись, заложив руки за спину, он в раздумье стоит в нашем садике. Очень выразительно получился у Саввки уныло свесившийся на лоб хохолок на голове Саши, его поза животом вперед, покатые плечи, мешком висящие брюки и эти руки, заложенные за спину таким ленивым жестом. Казалось бы, Обломов, настоящий Обломов! Но это так кажется только на первый взгляд. На самом деле это очень желчный, раздражительный, легко воспламеняющийся человек. Когда за обедом он видел макароны спагетти, посыпанные тертым сыром пармеджиано, — блюдо, к сожалению, слишком часто появляющееся на нашем столе, так как кулинарная фантазия бедняги тети Наташи, поставленная в условия итальянской кухни, потеряла свойственный ей раньше творческий полет, — у Саши Черного моментально падало настроение и он разражался желчными тирадами о характерных свойствах итальянцев вообще и о их кухне в частности. При этом доставалось всему: музыке итальянцев, их народным песням, их экспансивности и жестикуляции, их легко воспламеняющимся и столь же быстро гаснущим натурам, южной лени и любви к «дольче фар ниенте» — сладкому безделию, которое — что греха таить! — свойственно порой и истинно русскому человеку. Упрямо склонив голову над тарелкой, как бы готовясь ее забодать, он правой рукой пренебрежительно ковырял вилкой в макаронах, а нервными движениями мизинца левой руки смахивал несуществующие крошки со скатерти, изредка бросая короткие испепеляющие взгляды на притихших за столом остальных членов нашей разношерстной компании во главе с тетей Наташей и Марьей Ивановной, — мама большею частью на обедах не присутствовала. Саша Черный беспощадно громил государственное устройство Италии, ее партию фашистов, которая как раз праздновала два года своего господства, и, конечно, ее знаменитого дуче Бенито Муссолини — ему-то и доставалось больше всех. Саша Черный едко издевался над спесивой фигурой дуче, держащего очередную речь с балкона на пьяцца Венециа, над его квадратной челюстью, выдвинутой вперед упрямым движением тирана и властолюбца, над его лысой головой и предрекал ему печальную участь всех тиранов мира — гибель на виселице или под ножом гильотины, когда обманутый им народ наконец прозреет.

Ненависть Саши Черного к фашистам мы наивно объясняли одним несчастным случаем, который произошел как-то с ним. Глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг, он брел по улице опустив голову, по своему обыкновению заложив руки за спину. Он так задумался, что не услышал трубных звуков фашистского гимна, не увидел ни знамени, ни шагавшего отряда чернорубашечников. Опомнился он от удара палкой по голове, сбросившего с нечестивца шляпу и оставившего большую шишку на его темени, — бедняга потом еле доплелся до дому и с пеной у рта сыпал проклятья варварству фашистов, которые ударили его за то, что он не снял шляпу перед их «паршивым знаменем».

Но мы совершенно не разделяли возмущения Саши Черного итальянским характером. Нам как раз очень нравилась беззаботность итальянцев, их восприимчивость ко всему красивому, искренность и непринужденность в проявлении чувств. И напрасно он утверждал, что итальянцы только и способны к легкомысленному веселью и сладкому ничегонеделанью, — мы убедились, что им свойственна и грусть, и глубокие размышления. Особенно это выражалось в их песнях, над которыми так ядовито издевался Саша Черный. Из одной, очень известной и популярной неаполитанской песни «Вернись в Сорренто!» он сделал шутливую пародию и часто напевал себе под нос на ее мотив: