— Н-да… Серьезный вопрос, — Гагай присел с краю стола, покрутил в пальцах заскорузлую солонку. — Видите, с одной стороны, им, конечно, хотелось бы, чтоб Советский Союз прекратил свое существование — это ясно. Чтоб на месте Советского Союза была совсем другая Россия. Говорят, что Черчилль на вопрос, какой исход войны вас устраивает, сказал: «чтоб Германия лежала в гробу, а Россия на операционном столе». — Гагай боднул головой, а щека его дернулась. — Но, с другой стороны, они понимают, что только Россия с ее народом, с ее просторами и резервами может спасти их сейчас, а не то они сами окажутся в гробу.

— Так, думаете, выступят?

— Помогать они нам будут, конечно, — он посмотрел солонку на свет, постучал ею зачем-то о стол. — А с открытием фронта, боюсь, торопиться не станут.

Неужели вы думаете, что Англия и Америка вот так спокойно будут видеть, как Гитлер занимает Россию? — Это Синьор. Он сел на своего конька, он возбужден и взволнован. — Англия — это страна великой культуры, она не допущит такое…

Насчет культуры — это верно. Однако допустила она интервенцию в Россию в восемнадцатом году.

— То было другое. Сейчас у нас общий враг.

Что ж, дай бог ошибиться! В тридцать втором году я был на практике в Шеффилде, немного знаю англичан. Очень деловой, работящий народ, но более всего на свете ценят свое спокойствие. Пусть даже оно дается ценой чьей-то трагедии.

— А Синьор говорит — они в тридцать девятом объявили войну, еще в тридцать девятом объявили. Когда их никто не заставлял, верно он говорит? — тараторит Миша, и мы все в упор глядим на Гагая.

И то верно. Престиж заставил. Престиж для них тоже много значит. Иногда — превыше всего.

— А сьегодня? Сьегодня разве не потерьяют они свой престиж, если не откроют фронт?

— Сегодня они могут потерять кое-что поважнее престижа, — сказал Гагай. — Сегодня речь идет о жизни.

— Вот видите!

— Вижу. Ну что ж, дай бог, как говорится.

Нам всем понравилось, что он почти согласился с нами. И спорил на равных, не то что Медведь. Видно, и спирт с шеллаком сделал свое дело. И тут вдруг Миша подсовывает ему стакан, а в нем примерно до середины мутноватой жидкости — осталось у него в бутылке, значит. Мы все остолбенели от такого нахальства, даже застыли, словно каменные. А Миша — ничего, как ни в чем не бывало. «Выпейте, — говорит, — Юрий Борисович. За второй фронт. Мы уже пили, а это осталось».

Гагай усмехнулся, искоса стрельнул в нас хитрым взглядом из-под своих железных очков, поправил их.

Ну что ж, хоть и язвенник я, но с вами грех не выпить. Итак, за второй фронт! За нашу победу!

Он опрокинул стакан, поперхнулся, схватил со стола что первым попалось под руку и стал бешено работать челюстями. Потом он снял очки, протер глаза землистого цвета платком, водрузил очки на место и покачал головой.

— Ну и гадость! Что это вы мне подсунули? Самогон, что ли?

— Вроде, — сказал Миша. — Ки ими шов ка.

— Вот уж не думал, что из кишмиша такая дрянь получается, клеем каким-то отдает, — Гагай посмотрел на стакан, и его передернуло. — Фу ты, вспомнить страшно.

Он засмеялся, всхлипывая, и мы все, не выдержав, расхохотались. Потом ему принесли два обеда, в счет — завтрашнего, и он заставил нас съесть «по ложке борща — за компанию».

— Ну вот что, раз уж встретились здесь, придется вам меня выслушать. Я ведь и так собирался вас найти, — он быстро, ложка за ложкой, хлебал борщ, мы просто не успевали глазом уследить, как это у него получается. Потом он в два счета расправился с макаронами и с куском мамалыги, вытер рот и обвел нас своим хитроватым взглядом.

— Понимаете какое дело: комбинат на краю катастрофы, может со дня на день остановиться.

— Как это? — произнес осипшим голосом Миша. Мы все растерянно молчали. Только смотрели на Гагая во все глаза.

— Энергию дают дизеля — вы знаете. А нефти нет, последние цистерны идут. Нефть нужна фронту. Сейчас Строится гидростанция, но пока она даст ток, пока подведут высоковольтную, еще немало пройдет времени…

— Что же теперь будет? — говорю я упавшим голосом. Мне вдруг стало жутко, когда я представил себе, как замрут станки и повиснет в цехах страшная тишина. Раза два, когда выбивало масленники на станции, так было, и вот тогда вдруг с особой гнетущей силой наваливалась эта тиши на. Как будто жизнь уходила из цехов, как будто перестали мы сопротивляться немцам. Как будто сдались им.

— Выход один, — сказал Гагай. — Надо переводить генератор на паровую тягу. Но котлы паровые монтировать тоже долго, не успеем. — Он боднул головой и наклонился к самому столу. — Есть у меня одна идея.

Мы тоже подались в перед — голова к голове.

— Видели вы на путях старый-престарый паровоз?

— Видели.

— Надо его на фундамент поставить, пусть крутит маховик, а от него ремень на генератор. Локомобиль называется…

— Это легко так сказать на словах, — морщится Синьор. — Но ведь его надо переносить на станцию. Целый паровоз переносить — это не мотор — «раз-два-взяли!»

Вот именно, — подтвердил Гагай. — На горб его не возьмешь. Можно, конечно, разобрать и по частям. Но это отнимет время…

Мы переглядываемся, не зная, что сказать. Где-то в глубине ворочается какая-то неясная мысль, но никто не знает, как ее выразить. И вдруг Махмуд говорит, расширив свои глаза:

— А что если… Если он сам поедет…

— По воздуху?

— Зачем по воздуху. Земля насыпай, шпал положит, железный рельс положит — и поедит…

— Умница, — шумно радуется Гагай и, притянув к себе круглую стриженую голову Махмуда, целует ее в темя. — Молодец! Именно это я имею в виду. Быстрее и проще всего проложить ветку на двести метров, заранее подготовить постамент, и пусть он своим ходом въезжает на фундамент. Поняли вы меня?

Мы, конечно, все поняли. Значит, надо делать это самим, собрать со всех цехов таких, как мы — слесарей, пом мастеров, шорников, электриков, из механического собрать всех станочников и вечерами, ночами прокладывать эту ветку.

— Согласны? — говорит Гагай, и лицо его становится каким-то торжественно-суровым, а глаза из-под железной оправы смотрят настороженно-строго.

— Согласны, — за всех отвечает Миша.

— Но учтите, работать придётся вечерами, ночами, после смены — ведь цех мы должны пустить также в срок. Выдержим?

— Человек, он все, наверное, выдержит, — вздыхает Синьор, — он ведь не машина.

Гагай вскидывает голову, и щека его как-то жалко дергается.

— Ничего, ребята, — говорит он тихо и кладет руки на плечи мне и Мише, — ничего. Вот разобьем немца — знаете, какая у вас жизнь будет?

— Ну… это еще доживать надо… — говорит Синьор.

— Доживете. Вы-то доживете, я не сомневаюсь. Вот из нашего поколения, может быть, немногие эту жизнь увидят… Обидно, конечно. Но мы не жалеем… Нет, но жалеем. У нас были свои радости, которых вам, пожалуй, не понять.

*

Ботинки бабушке очень понравились. Она рассматривала их, ощупывала — изнутри и снаружи — и все удивлялась, как это здорово придумано.

— Подумать только, — говорила она, — совсем как настоящие! Впрочем, ведь в двадцатых годах во время разрухи тоже в таких ходили, правда?

— Не знаю, ба, меня тогда на свете не было.

— Да, да, я вспоминаю, у твоей мамы были такие же, она в них на фабрику бегала. Они стучали по мостовой, как колотушка сторожа.

— Они и сейчас стучат, ба.

— Ну, это ничего. Зато ведь ногам сухо. Ты посмотри только — у тебя ведь совсем сухие ноги, правда?

— Правда.

— А ну-ка пройдись, Славик, я хочу посмотреть, как ты ходишь в них.

Она заставила меня расхаживать в них по нашей карусели перед всеми ее обитателями, и ботинки получили всеобщее одобрение.

— Он даже взрослее как-то стал, выше, — сказала Анна Павловна, разглядывая меня грустными глазами, — верно, Соня?

Еще бы — не выше. Целых три сантиметра одна подошва!

Софья Сергеевна выглядывает из-за занавески, глядит на меня, на мои ботинки, и вдруг начинает плакать.