— Это да! — восклицал Синьор, — не помню, когда последний раз вот такой стол видел. В Польше мабудь… И то не помню…

— Ты ж сам рассказывал — день рождения был.

Так то в тридцать восьмом. Еще до войны. Восемнадцать лет мне спраздновали.

— Расскажи, Синьор, — просит Миша и перемигивается со мной.

Ну чего рассказывать… На столе было все, что только можно. Пшишли много людей… друзья нашего дома, потом мои друзья — парни и девушки…

— А у тебя была девушка, Синьор?

— Была.

— Хорошая?

— Конечно, хорошая. Умная. И очень, ну, как это, ласкавая.

— Ласковая?

— Ну да. Очень нежная.

— Она тоже там была?

— Конечно. Отец ее очень любил. Это дочка одного нашего старого мастера. Она вообще почти что невестой моей считалась.

— Постой, Синьор, что-то ты заливаешь. Твой отец ведь был капиталист, владелец фабрики, так?

— Ну, так.

— Как же он мог тебе разрешить встречаться с дочкой простого мастера?

— Во-первых, то был не простой мастер, то был очень хороший мастер.

— Ладно, пусть хороший, но ведь он только мастер, он же ничем не владел, никаких богатств у него не было?

— Нет, никаких. Кроме только его собственные руки, и еще кроме той дочки.

Вот видишь. Как же отец мог тебе разрешить жениться на ней?

— Не знаю. Но он очень любил Этельку, очень любил… Мы с ней вместе в школу ходили, и отец всегда сам ее приглашал к нам… — Синьор опустил голову, и мне показалось, что нижняя губа его дернулась. — Отец им всегда помогал, как мог.

— Ладно, хватит, ну чего ты пристал к человеку! — вмешался Миша. — Разрешил не разрешил… Расскажи лучше, чего вы ели.

— Все там было: и апельсины, и шоколад — сейчас уж не все вспомнишь… — Синьор опять загрустил и вдруг сказал:

— А они ее убили, я знаю. В концлагерь отправили и там замучили — я знаю.

— Откуда ты знаешь?

— Тот знакомый сказал. Ее вместе с отцом отправили. Они были евреи…

— Ну, это еще ничего не значит… — успокаиваю я его. — Сколько людей попало в лагери — многие ведь бежали потом, спрятались. Может, она в партизанах — откуда ты знаешь?

— В партизанах… — повторяет он без всякого выражения. Чувствуется, что эта мысль очень мало утешает его. Уж слишком все это маловероятно.

— Ладно, хватит, — опять вмешивается Миша. — Не для того собрались. Ну-ка, глядите, — он достает из-под стола бутылку с какой-то мутной красноватой жидкостью и сдвигает вместе наши стаканы.

— Чего это? — интересуется Махмуд.

— Так. Чепуха. Садово-виноградный напиток.

Он наливает всем по трети стакана. Махмуду чуть меньше. А Синьору чуть больше.

— Ну, — говорит он, — за победу! За смерть фашистам!

— За второй фронт, — говорит Синьор. — Я слышал радио — Черчилль выступал. Скоро будет второй фронт.

— Ладно. За второй фронт, — соглашается Миша, — ну!..

Мы опрокидываем стаканы. Что после этого со всеми нами делается, передать трудно. Синьор раскрыл рот во всю ширь и никак закрыть его не может, судорожно хватает воздух, у бедняги Махмуда глаза полезли на лоб и слезы потекли по щекам. Я, наверное, выглядел не лучше — впечатление было такое, будто расплавленный свинец налили внутрь — жжет нестерпимо и какая-то клейкая сумасшедшая горечь во рту, и только Миша, глядя на нас, хохочет, хотя и ему, видно, тоже досталось. Он сразу красный стал, нос сморщился, глазки сузились — почти совсем их не видно.

— Заедай скорей, — говорит Миша и сует Махмуду в рот кусок мамалыги, — ешь, тебе говорят!

— Ты это… Ты это чего налил? — с трудом лепечет Синьор, дрожащими руками хватая ложку. — Какой это виноград?..

— Спирт, — хохочет Миша. — За ботинки, за победу, за второй фронт — какой тут тебе виноград. Спирт самый настоящий.

— Хоть бы предупредил. Откуда?

— Шеллак знаешь? Обмотку пропитывают. Медведь туда луковицу бросает, палочкой мешает, весь шеллак собирает, а спирт остается. Ну, я у него отлил немного, там целая бутыль, он и не заметит.

Шеллак! Вот откуда эта горечь!

Мы накидываемся на еду, несколько минут молча хлебаем борщ и жуем мамалыгу. Ну, кажется, легче стало. И на душе веселее. Даже Махмуд повеселел.

— Отчего так, — говорит он, — земля многа, дерево многа, баран многа, всем хватает, а люди всегда воювает? Почему, а?

— А ты философ, Махмуд, — хлопает его по скине Миша. — Ешь давай, ешь. У тебя вот синяк до сих пор торчит, правда? Почему, знаешь?

— Это все война виноват. До войны урюк ведрами базар таскал, копейки продавал…

А — Верно. А все-таки не даром. Вот когда все даром будет — тогда и войны не будет. Бери сколько хочешь — не жалко.

— Каждый берет сколька хочет? Очень много берет — откуда тогда возьмешь?

— В том-то и дело — тогда каждый возьмёт сколько надо, не больше.

Почему?

— Такие люди будут.

Махмуд с сомнением качает головой.

— Все люди? Как может быть все люди?

Это еще не скоро будет, Махмуд, — вмешивается Миша в наш разговор. — Так что ты не волнуйся. Ешь лучше.

Но Махмуд не успокаивается. Видно, Миша растравил что-то в его душе своими разговорами. А ему все надо знать.

Скажите, вот почему такой — брат письма фронта пишет — самый главный разбить немец, победит, ничего сейчас жалет не нада, все делат нада, все люди друг друга помогат нада, Кумринисо-апа пят детей имеет, да еще два детей из детдома взяла. А мой атес урюк базар продават едит, миня урюк ни дает, жалеет — кто-то другой поест… Почему второй фронт ни открывает, только говорит, говорит, а сами смотрит, фашист наша земля кушит. Наша кровь пьет, почему, а?

Он вглядывается в каждого из нас своими жгучими влажно мерцающими глазами, а мы чувствуем — все у него сейчас перемешалось в голове — и урюк, и отец, и Кумринисо-апа, и второй фронт. И все это очень важно для него и как-то очень тесно связано одно с другим. Особенно вглядывается он в лицо Синьора — он привык, что тот всегда отвечает на все его вопросы, да он и самый старший из нас. Я под столом толкаю Синьора ногой: ответь, мол, — ты ведь, можно сказать, из капиталистов, — ответь человеку — будет второй фронт?

— Они готовятся. Они еще не готовы.

А мы готовы? Мы очень готовы? Не-ет, капиталисты это капиталисты. Они ручки потирают — ждут не дождутся, когда немцы нас слопают.

То другое дело. На Совьетски Союз напали, ему надо биться. Когда немцы напали на Польшу, наша армия нье могла долго воевать и все-таки она билась, и Англия объявила войну Германии.

Как так? Разве Англия объявила? — удивляется Миша.

— Конечно, был договор и Англия сразу объявила войну.

Тоже, называется, война… — говорю я. — Какая же это война. Это так — для вида…

— Лондон немцы бомбьят тоже для вида? И люди убивают тоже для вида?

— О чем спор в честной компании? — слышим мы глуховатый голос, и все враз оборачиваемся. Это Гагай. Он, видно, пришел поесть, увидел нас и подошел.

— Да вот думаем — будет второй фронт или нет? Здравствуйте, Юрий Борисович.

— Здравствуйте, здравствуйте. Значит, итеэровцы вы теперь. Ну, как кормят? Получше немного?

— Еще бы! Давно так не обьедали!

— Рахмат. Совсем очень вкусно.

— Спасибо вам большое. Жаль только, что на двоих.

— Как на двоих?

— Ну, две карточки дали. Но это ничего, мы делим на всех, еще затируху добавляем — отличный обед получается. Сто лет такой не ели.

— Ну что ж, рад за вас. Значит, на двоих… Кто выдал?

— Бутыгин.

— Ага. Ну, ладно. Это мы исправим. А вы уж с новыми силами нажмите там. К первому декабря цех пустим?

— Пустим.

— Ну, смотрите, ребята. На вас вся надежда. Мы должны фронту дать еще тысячу метров каркаса ежедневно. Дадим?

— Дадим, Юрий Борисович. Не сомневайтесь.

— Ну что ж… Спасибо. Я надеюсь на вас. Так, значит, насчет второго фронта разговор?

— Ага. Вот думаем: выступят англичане и американцы или вот так будут сидеть на своих островах, речами нас поддерживать? Да вы садитесь, садитесь к нам.