— Самое главное — спешит не нада. Человек — он же не знает — трудное делаешь или легкое, опасное делаешь или ерунда. Он — главное — на время смотрит, сколько время ты потратил. Быстра закончил — значит, думает: а, ерунда. Долга возился: а, думает, много работа, трудный работа, надо хорошо платить. Поэтому самый главный — не торопис, не спеши, делай тиха, спокойна, чтоб твоя работа видна было.
— Ну, а мы в цеху ведь тоже торопимся.
— Мы — совсем другой дело. Нам цех пускать надо, нам сейчас главное цех пустит, парашюты дават побольше, ты понял?
У водопроводчика мы провозились три часа — и не потому, что тянули время, а просто оказалось много работы. Сначала Миша меня убеждал, что он рублей двадцать даст.
— Деньги у него много, я знаю. Они, знаешь, как зарабатывают. Но больше не даст — жадный он.
Когда мы поставили траверзу на крыше его дома, укрепили ее, уже стало смеркаться, и Миша полез на столб уже с сумерках. Он с трудом пробирался в сплетениях проводов, осторожно ставил когти, чтобы не попасть под напряжение. Я стоял внизу, и сердце мое замирало от страха.
— Ну его к черту, Миша, — говорил я ему, — слазь лучше, завтра утром подключим, когда светло будет, попадешь еще под ток.
Он молчал, только со зла сплевывал вниз и корячился там, на столбе, изворачиваясь так, чтобы достать до верхнего провода и не задеть за нижний.
— Ну чего ты упрямишься, — твердил я ему, — сам говорил: чем больше времени, тем лучше, завтра утречком пораньше придем и закончим…
Но он только сопел и не говорил ни слова, закручивая пайки на проводах. Наконец он вылез из электрической паутины, выругался и сказал:
— Сорок рублей, ни копейка меньше.
А когда мы еще подправили водопроводчику проводку внутри, включили свет и загорелась дохлая лампочка, мы все смотрели на нее как завороженные, а потом Миша прошептал:
— Пятьдесят. Вот увидишь, гад буду, если не даст пятьдесят…
Но вышло иначе. Первым долгом водопроводчик накормил нас. Он наложил нам по полной касе машевой каши и вдобавок еще дал по куску мяса. Мы уплетали все за обе щеки, аж треск стоял, я улыбался страшно довольный, а Миша озабоченно хмурился.
— Вообще-то не надо было есть, — говорил он, набирая деревянной ложкой крутую дымящуюся кашу и одним махом отправляя все в рот. — Не надо было. Он теперь деньги меньше даст, вот увидишь, меньше даст.
Миша недовольно шмыгал мокрым носом, утирал его рукавом и забирал ложкой новую порцию каши.
Когда мы поели, попили чай с кишмишом, да еще закусили сушеной дыней, у Миши настроение совсем упало.
— Ничего он нам не даст, — говорил он печально. — Я ж тебе сразу сказал — жадный старик.
А потом старик водопроводчик повел нас в самый конец двора. Там, укрытые под навесом, лежали две здоровенные черные просмоленные шпалы.
— Вот, ребята, — сказал водопроводчик, — берите по шпале. Это вам за работу.
Мы с Мишей растерянно глядели друг на друга, не зная, что делать — обидеться или обрадоваться. А водопроводчик похлопал меня по спине и сказал, добродушно улыбаясь:
— Берите, ребята, не сомневайтесь. Я могу денег дать, но это лучше, поверьте мне, вам дома спасибо скажут.
Что оставалось делать! Мы взвалили на плечи каждый свою шпалу и потащили домой.
Всю дорогу Миша молчал, и только прощаясь, он еще раз чертыхнулся и горько вздохнул.
Бабушка сначала испугалась, когда я ввалился во двор с огромным черным бревном на спине. Но когда я отколол несколько щепок и подложил их в чугунку, там загудело с такой силой, и горели они так долго, что бабушка была на седьмом небе от счастья. Этой шпалой мы топили целый месяц, готовили на ней обед, и желтый жаркий огонь ее долго согревал нас, почти до самой весны. Все это время мы поминали водопроводчика добрыми словами, но, к сожалению, я узнал весной, что он умер. Простудился где-то во время прокладки труб, заболел, и уже ничто не могло спасти его — ни доктора, ни наши добрые пожелания.
*
Доктор оказался рослым, плечистым человеком с пунцовым, словно из бани, лоснящимся пухлым лицом. Когда я пришел, он брился, отскабливая безопасной бритвой каждый кусочек своей щеки и рассматривая его затем в зеркале. Тусклое овальное зеркало висело углом возле самого окна. Он соскабливал мыльную пену и, мурлыча к что-то себе под нос, смывал се с бритвы над рукомойником, который стоял тут же.
Он сразу же мне не понравился, этот доктор. Какой-то пышащий самодовольством здоровяк, ему бы на фронте сейчас пулемёт на себе волочить, а не занозы здесь у Б у ты и на вытаскивать.
Он меня ждал, оказывается. Показал, куда надо вывести лампочку, и спросил, много ли тут работы. Лампочка у него была почему-то на стене. Он сказал, что тот, кто делал проводку, не мог вывести ее на потолок, говорил, что это очень трудно.
— Просто дурак какой-то попался, — сказал я.
Он пожал плечами и продолжал бриться, изредка поглядывая па меня. Я ободрал ролики со стены, снял провод и разметил на потолке две точки, где надо будет делать лунки для спиралей. Конечно, надо было три, но, честно говоря, возиться не очень хотелось для этого доктора. «Сделаю пока две крайние, а там посмотрим» — думал я, начиная просверливать отверткой отверстия. Обычно на потолке лежит камышитовая плита или что-то в этом роде, и проделать дыру ничего не стоит. И тут я услышал противный скрипящий звук, от которого аж сердце мое заныло — сомнений быть не могло, моя отвертка скребла по бетону, уж я-то слишком хорошо знал этот звук…
Так вот в чем дело! Так вот почему лампочка торчала у него на стене! Бетонная плита на потолке. Нет, не такой уж дурак был тот, который вывел ее на стенку, который не захотел долбать бетон в потолке. Скорей уж я оказался форменным дураком — проводку ободрал, теперь хочешь не хочешь — делай.
Доктор занимался своим туалетом — он побрился, потом самым тщательным образом стал обрабатывать свои ногти: подрезать их, подпиливать, мыть их жесткой щеточкой… Время от времени он равнодушно поглядывал на потолок, туда, где я, корячась, как последний идиот, пытался выдолбить лунку в железобетонной плите, висящей прямо над моей головой. Зубило отскакивало с противным звоном, искры вылетали из-под него, острая бетонная крошка летела мне в глаза, и спрятаться от нее я никак не мог, потому что для этого надо было не смотреть вверх, а тогда я попадал себе по руке.
Проклиная в душе все на свете — паразита Бутыгина и свою глупость, — я в исступлении, без всякого здравого смысла, наугад долбал бетон. И тут я услышал, как доктор громко произнес странное слово. Потом я услышал, что в дверь комнаты стучатся, и доктор опять громко и внятно сказал:
— Херайн.
У меня задрожали руки, и зубило чуть не полетело на пол. Мне показалось, что я падаю куда-то, и я ухватился двумя руками за потолок, чтобы не упасть. Нет, я не ослышался. Я недаром изучал когда-то в школе немецкий язык. Он сказал «Херайн!», он сказал по-немецки «Войдите!», и тот, кто стучал в дверь, вошел. Они о чем-то тихо разговаривали в коридоре, и я слышал, слышал собственными ушами, что они говорят по-немецки и говорят не так, как мы говорили в школе, а очень быстро и свободно. Это был, без сомнения, их родной язык!
Я снова стал работать, чтоб не привлекать к себе внимания. Стучал я просто так, лишь бы какой-то шум был, а сам лихорадочно думал, и сердце, я слышал, бешено колотилось в груди.
«Так вот в чем дело. Немец! Немец! Конечно, немец! Как же я сразу не понял по этим лоснящимся щекам, по этим холеным рукам, по всему его самодовольному, вызывающему виду!
Откуда он здесь? Да мало ли откуда. Из Поволжья или из-под Одессы, там же их в Люсдорфе много жило.
Я еще немного долблю, думаю, что делать, и тут он сам приходит мне на помощь. Он говорит, что спешит в поликлинику, должен там кого-то оперировать и просит меня, когда я все подготовлю, подвесить вот эту люстру. Он показывает мне люстру с висячими стекляшками, трубочки такие стеклянные, чуть колыхнешь ее — она тихо и приятно звенит. У нас дома была когда-то такая. Я помню — отец ее привез из распределителя. Я очень любил ее, а потом она осталась там на старой квартире, мама не захотела даже обернуться посмотреть на нее. Я долго гляжу на висячие стекляшки. Они позванивают в руке доктора. Он смотрит на меня вверх и ждет, что я скажу. Я смотрю в его пунцовое холеное пухлое лицо, и мне хочется запустить в него молотком, но я понимаю, что этого делать нельзя. Нет, я сделаю иначе. Я повешу ему люстру. Я ему так повешу люстру, что он на всю жизнь ее запомнит. Там, под Москвой, его родичи сейчас жгут деревни и города, истязают наших людей, а он тут люстрой со стекляшками обзавелся… Ладно, погоди.