А недавно перешла она в ткацкий, на станок. Теперь я видел ее каждый день, но ко мне она больше не подходила — чувствовалось, присутствие Бутыгина смущает ее.

— Подавай нить, я подхвачу — говорю я ей, и когда она проталкивает сквозь ремиз свой крючок, снимаю с него нить с другой стороны.

— И вот здесь еще, — шепчет, чуть не плача, Паня. — И вот здесь… Рвет основу. Я говорю наладчику, а он хоть бы что. К другим побежал.

— Не угодила ты ему, видно, чем-то?

— Угодишь ему! Только и знает, что лезет своими лапами.

На мгновение она распахивает черные цыганские глазища, и я вижу, что они полны слез.

— А ну-ка, проверни станок пару раз, я погляжу, где цепляет.

Я теперь уже кое-что смыслю в ткацких станках, недаром все время присматривался к их умным, почти человеческим движениям.

Паня толкает батан, но у нее не хватает силы, я помогаю ей, тоже берусь за батан с другой стороны, и наши руки касаются. Я чувствую рядом со своей рукой ее теплые, чуть огрубевшие от работы пальцы, и мне кажется, что они ласково притрагиваются к моим.

— Паня, — чуть слышно говорю я, — почему ты перестала подходить ко мне? Бутыгина боишься?

Она не отвечает, только еще ниже склоняет голову, и я вижу, как смуглое лицо ее становится еще темнее, заливается краской.

— Послушай, — говорю я, — а чего ом тебе? Какое ему до тебя дело! Гони ты его в шею, как начнет тебе указывать, я ведь вижу, на каждом шагу тебе наставления дает. А боишься — так мы с ребятами это сделаем, хочешь?

Она испуганно вскидывает голову и косит на меня шальными зрачками.

— Нет, ист, что вы, не надо! Он же родственник мне..

— Родственник?!

Вот это новость! Верзила Бутыгин, наш Медведь… Нет, это совсем невероятно. Мне трудно представить себе, что он вообще чей-то родственник, не говоря уже о смуглянке Пане. Нет, это просто в уме не укладывается.

— Какой же он тебе родственник, Паня?

— Дядя он мне. По матерной линии.

— Ну, по матерной, это, конечно, это на него похоже.

Она снова полыхает в мою сторону черным огнем своих глаз, и я вижу, как в них опять мгновенно закипают слезы..

— Прости меня, Паня, я просто так ляпнул. Я не хотел…

— Та, ничего. — Она быстро смахивает ладонью сбежавшую слезу и старается улыбнуться. — Он помогает нам с мамой. Когда обед нальет. А когда и денег даст.

Вот что… Теперь многое понятно. Теперь понятно почему Паня так покорно выслушивает все его наставления, отчего она терпелива и вежлива с ним.

— Как твоя мама, Паня?

— Сейчас лучше. Питаться мы стали. Обеды я приношу, хлеба шестьсот, да и зарплата теперь побольше И братишка поправился, весёлый опять стал.

Лицо ее прояснилось.

— Ну-ка, Паня, давай еще попробуем.

Мы вместе с ней, в четыре руки, толкаем батап и прокручиваем станок. Раз, другой, третий…

— Ой, хорошо как. Не рвет. Ей-богу, не рвет.

— Ну, это ты погоди еще радоваться. Вот пустим мотор, тогда узнаешь.

— Да нет же, вижу я, не цепляет теперь спасибочки вам.

— На здоровье. Когда надо, ты зови, не стесняйся. Я помогу, если сумею.

Она радостно кивает головой.

— Вы всегда мне помогаете. Если б не вы тогда…

— Слушай, когда ты перестанешь мне «вы» говорить?

— Н-не знаю…

Она виновато втягивает голову в плечи, и глаза ее черной молнией сверкают из-под прищуренных ресниц.

Вот чудачка. Тебе сколько лет?

— Семнадцать скоро.

— Вот видишь. И мне столько же, — вру я — мне стыдно сказать ей, что мне еще шестнадцати нет. — Так что говори мне «ты», пожалуйста. Ладно?

— Ладно, постараюсь.

— А ты скажи — и все тут. Главное первый раз сказать.

— А чего сказать?

— Что хочешь. Ну, скажи: «Слава, пойдем сегодня вместе домой».

— Это я не могу сказать, — печально говорит она.

— Почему, Паня? Ведь опять в темноте пойдешь.

— Я не одна.

— С подружками, что ли?

Она молчит.

— Или он тебя провожать будет, дядя твой?

— Ага, — почти беззвучно произносит она и снова склоняется над станком.

— Вот тоже — заботливый родич нашелся! А ты что, не можешь отстать от него? Или как-нибудь уйти одна?

— Нет, Славочка, я не могу.

— А завтра?

— Завтра? — Она тихонько вздыхает. — Завтра, наверно, тоже не смогу.

— Ну что ж…

Я отхожу к мотору. В который раз придирчиво оглядываю щит, реостат, провода, клеммы на корпусе мотора, замыкающее кольцо и ручку. Все в полном порядке, все подготовлено к пуску, проверено и опробовано. Но на душе муторно — то ли от этого разговора, то ли от того, что знаю, сейчас примчится Бутыгин и обязательно к чему-нибудь придерется — это уж как пить дать. Незаметно поглядываю в сторону Пани. Она стоит ко мне спиной, прислонилась плечом к железной станине, глядит куда-то в сторону. Нет, ну что я ей! Забыла, наверно, уже про меня. Она ведь рассудительная такая и такая вежливая. Дяде своему она отказать не может. Ну как же! Да и опасно это. Он может обидеться. А я… Ну что я! Улыбнется она мне ласково, обдаст меня ночными своими глазами — и все, я полезу тут же под станок, чинить его, или стремянку буду волочить на себе, карабкаться под потолок, чтоб заменить лампочку, чтоб ей светлее было работать. Вот ведь как! Я решаю: больше к ней не подойду — будь что будет. Пусть она глядит на меня сколько хочет своим смертельным взором, пусть там все нити к чертям оборвутся на ее станке, и вообще пусть он сам разлетится на части — не подойду!

Но в следующее мгновение мне кажется, что плечи ее вздрагивают. И сердце мое тут же проваливается куда-то.

Я чувствую себя совершенно беспомощным, и если она сейчас обернется, то я, конечно, снова полезу под станок, под потолок, куда угодно, только бы она успокоилась.

Но она не оборачивается. Стоит вот так, прислонившись к станине, глядит куда-то в пространство, и плечи ее вздрагивают. Или это только кажется?

А вот и Гагай, и Маткаримов, и та рыжая женщина — идут они со стороны старого корпуса, видно, прошли по работающим цехам, посмотрели, как там дела, — и к нам.

А следом за ними Бутыгин ковыляет — рука у него до сих пор на перевязи. Там, наверно, давным-давно уж ничего нет, но он упорно не снимает повязку и каждый раз, видно, заботливо перебинтовывает — она у него всегда белоснежная, так и бросается в глаза на фоне черной спецовки.

Они быстро идут по цеху, оглядывают все вокруг, осматривают, здороваются со всеми. Что-то у них лица веселые, не такие, как в прошлый раз, когда в старом здании митинг проводили. Наверно, хорошее что-то Маткаримов скажет.

— Товарищи, — он влез на станину и виден сейчас со всех сторон. — Сегодня у нас добрый день. Только что радио сообщило — сегодня, в последний день года, наши войска освободили Калугу. Поздравляю вас с этой победой, товарищи, поздравляю вас с наступающим Новым годом!

Захлопали в ладоши в разных концах цеха. Захлопали и смолкли. Я вижу — плачут. Стоят женщины у своих А станков — и плачут, слезы текут по щекам.

Чего ж они плачут? Сдавали города — не плакали, стояли бледные, только губы сжимали — и не плакали. А тут — на тебе! Маткаримов тоже, видно, растерялся, не ожидал такого, даже голос у него дрогнул, когда он сказал:

— Дорогие женщины, не плачьте. Не надо плакать сегодня, пусть враги не видят наших слез! Я понимаю, конечно, трудно в этот час не вспоминать свой дом, своих родных и близких, нашу счастливую мирную жизнь и прошлый новый год. Но я вам даю слово — поверьте мне — следующий новый год мы будем встречать совсем не так, как сегодня. Мы будем за праздничными столами в своих родных домах. Но для этого надо работать, надо до последней капли отдать все свои силы для победы — только тогда мы достигнем ее. Сегодня мы пускаем новый цех. Мы построили его своими руками, своими руками поставили эти станки и подвели к ним электричество. Сейчас мы включим моторы и пойдет новая ткань для парашютов. Помните: каждый удар вашего челнока — это еще одна пуля по врагу! Пусть же не останавливаются ваши челноки, пусть они день и ночь, день и ночь бьют по проклятым фашистам. Огонь!