Изменить стиль страницы

"А почему как оводы?" – наивно спросил Грейд у Синто, просвещавшего на эту тему Льюберта и трех его друзей. "Да потому что кровососы" – безапелляционно отозвался рыжий Миэльвитт. Он зловещим тоном сообщил, что все проверки знаний, сваливающиеся на головы лаконцев, чаще всего приходятся на первые дни после их приезда из Эрхейма. А на всех тех, кто не справляется с проверкой, сразу же наваливается куча дополнительных заданий, отнимающих последние свободные часы. Но Льюберт и его друзья пока что больше думали о Деревянной крепости, чем о работе, ожидающей их после возвращения в Лакон. И точно так поступали остальные.

Так что заболеть теперь, когда до ожидаемого с таким нетерпением отъезда оставалось всего несколько дней, было совсем некстати.

Зевнув в последний раз, Льюберт спустил с кровати ноги и, угрюмо посмотрев на управляющего, махнул рукой.

– Все, я проснулся. Ты свободен. Вели принести сюда оремиса, а заодно пришли кого-нибудь меня одеть.

– Сию минуту, господин Дарнторн, – ответил домоуправитель, выходя из спальни так поспешно, словно опасался, что племянник лорда передумает и все-таки откажется вставать.

Но Льюберт уже справился с сонливостью, и, поджав ноги под себя, чтобы до них не достал тянувшийся от мраморного пола холод, скользил безразличным взглядом по большой и светлой комнате, служившей ему спальней. Многие из его сверстников позеленели бы от зависти, если бы увидели его ковры, развешенные по стенам кинжалы и охотничьи трофеи, но особенно – оружие, заказанное лордом Бейнором для своего племянника: миниатюрную кольчугу и чеканный панцирь наподобие тех, которые предпочитали всем другим доспехам щеголи на Островах, а также шлем и наручи с серебряной насечкой. Весь комплект до мельчайшей подробности вопроизводил турнирную экипировку знаменитого Аттала Агертейла, в котором самый изящный из ныне живущих вельмож блистал в столице прошлой осенью – с той только разницей, что этот доспех был сделан так, чтобы прийтись по росту двенадцатилетнему мальчику. Сам Льюберт относился к своему богатству со спокойным удовлетворением, считая, что оно вполне приличествует его происхождению и тому положению, которое он когда-нибудь займет в Совете Лордов. Наибольшую гордость вызывало в нем не обладание этими недоступными большинству его сверстников вещами, а шкуры зверей, добытых им (ну ладно, пусть не им одним) в те дни, когда лорд Бейнор брал его с собой на охоту. И, безусловно, щит с гербом Дарнторнов – черный вставший на дыбы единорог на белом поле. Боевой щит Дарнторнов выглядел и того проще: белый щит, пересеченный наискось широкой черной полосой. Большинство рыцарских эмблем Легелиона выглядело куда вычурнее, но Льюберт хорошо знал цену замысловатости в геральдике. Отец еще в далеком детстве научил его гордиться символом их рода, объяснив, что простота герба – самое верное свидетельство древности родового имени. Вот у дан-Энриксов – ну то есть настоящих, а то за последние недели это имя чаще всего поминалось в связи с энонийским выскочкой – герб тоже отличался простой. Но был, по мнению отца, слишком претенциозен. Легко представить, как много полагал о себе Энрикс, первым догадавшийся изобразить ликующее бело-золотое солнце на синем поле. А после того, как Альды сделали воителя из Леда Императором, тот и вовсе написал на своем геральдическом щите девиз – "Несущий солнце". Не сразу и поймешь, что это: дерзкий каламбур или же подлинная вера в собственную избранность.

Тех, _настоящих_ Риксов, Льюберт тоже ненавидел. За отца, которому Валларикс швырнул в лицо свое помилование, заставив заплатить за это страшным унижением. И за деда, который, по рассказам дяди, умер в дни, когда воиска Наорикса разоряли его земли, продвигаясь к замку. И за все косые взгляды, ощущаемые каждым миллиметром кожи в дни, когда он вместе с дядей появлялся во Дворце. И, конечно же, за свою собственную неустроенную, незадавшуюся жизнь в столице.

Но пока что приходилось действовать, как дядя – затаиться, выжидать и копить силы. До тех пор, пока он – всего лишь ученик Лаконской Академии, о борьбе с династией дан-Энриксов нелепо даже думать.

Но, в конце концов, это всего семь лет. До выпуска он как-нибудь дотерпит. Тем более, что у него теперь есть _свой_ "дан-Энрикс". Который самим своим именем уполномочен был ответить Льюберту за все, что настоящие дан-Энриксы когда-то сделали с его отцом и дедом. Сначала Льюберт думал про себя, что слишком много чести для простолюдина – быть врагом Дарнторна. Но сейчас, рассматривая герб, он неожиданно проникся убеждением, что для самопровозглашенного "дан-Энрикса" сойдет.

"Значит, все-таки война" – подумал Льюберт с чувством внутреннего удовлетворения, почти забытого в последние недели.

И правда, чего ради он раскис? Отец же говорил ему, что в любом споре и в любой войне проигрывает только тот, кто сам смирился с поражением. Конечно, Сервелльд Дарнторн никогда не стал бы терпеть человека, отравляющего ему жизнь, будь то в Совете, на войне… или, к примеру, в Академии. Можно себе представить, что бы он сказал, если бы знал, что его сын готов сказаться заболевшим, только чтобы лишний раз не видеть своего врага. Да лорд бы просто не поверил в то, что речь идет о Льюберте!

Нужно не ныть, а сделать так, чтобы Пастух ушел из Академии, – подумал Льюберт с неожиданной спокойной трезвостью. И, разумеется, не сам ушел, а вылетел – с позором, с треском, чтобы все забыли о событиях, сопровождавших его поступление в Лакон, а помнили только о том, как опозоренный "дан-Энрикс" выходил за главные ворота, провожаемый насмешками и свистом.

Возникшая в его воображении картина была настолько восхитительной, что у Льюберта слегка порозовели щеки. Он спустил с кровати ноги и завертел головой, как молодой сокол, с которого ловчие слишком рано сняли клобучок.

Ну сколько можно ждать, получит он сегодня, наконец, свою одежду?…

Завтракать было уже некогда, так что Льюберт ограничился тем, что сделал несколько глотков из кубка с горячим оремисом и отломил кусочек булки. Под окнами уже стоял оседланный Гранит, выведенный из конюшен, и Дарнторну оставалось только сбежать вниз по лестнице, дожевывая сдобу на ходу, и с привычной легкостью взлететь в седло. Слуга даже не шевельнулся, чтобы придержать молодому господину стремя – всем было известно то, что Льюберт не нуждался в помощи. Он ездил верхом чуть ли не с самого рождения, во всяком случае, первые детские воспоминания Дарнторна касались именно того, как отец со смехом принимает его с рук служанки и сажает впереди себя в седло, а потом они с оглушительным грохотом проезжают по деревянному подъемному мосту Торнхэйла. Года в три-четыре Льюберт уже ездил сам, под наблюдением кого-то из своих наставников – сейчас Дарнторн уже не помнил ни лица, ни имени того мужчины. Лет в шесть отец подарил ему коня и Льюберт получил возможность ездить, где ему угодно. Он скакал по полям и по лесным тропинкам, где ветви деревьев опускались над землей так низко, что ему приходилось свешиваться с седла, прижимаясь к взмокшей шее мерина. Он с гиканьем проносился через ближайшую к замку деревню или заставлял коня пританцовывать и гарцевать на зависть всем оруженосцам и пажам Торнхэйла, смотревшим на запыленного и встрепанного сына лорда, как на сверхъестественное существо, лесного фэйра в человеческом обличье. А потом, уже в Адели, поселившись в доме дяди, Льюберт полюбил выезжать из города и гнать коня вперед по бездорожью, чтобы свист в ушах и ощущение бешеной скорости хотя бы ненадолго отвлекало его от воспоминаний об отце и о толпе народа на Имперской площади, вернее, о тупом и скотском любопытстве, с которым эти люди пялились на главарей восстания, приговоренных к казни. Льюберт так их ненавидел, что убил бы каждого собственноручно – если бы, конечно, мог. Нередко, доскакав до края леса, он соскальзывал с седла и, уткнувшись носом в теплое плечо Гранита, плакал от бессильного отчаяния и от злости. Ему было десять лет, и, кроме этого гнедого жеребца, смотревшего на него, как Льюберту мерещилось тогда, с непостижимым понимаем, у Дарнторна не оставалось никого, кому он мог доверить свое горе.