Изменить стиль страницы

«Не для денег…», а для души, чтобы утишить ноющее чувство. Оно томило его давно. В 1889 году оно усилилось, особенно после смерти Николая, и поэтому, не в последнюю очередь наверно, Чехов тогда изменил средоточие своей жизни. Им стала поездка на Сахалин. Теперь, в 1892 году, после поездки в Нижегородскую губернию, повлиявшей и на здоровье и на настроение Чехова, он опять искал дело «не для денег…». При этом избегал слов из «старых, но еще недопетых песен», вроде «хождения в народ», «долг перед народом» и т. п.

Еще в таганрогские годы Чехов мог уловить разницу между человеком добрым и добродетельным. Павел Егорович никогда не сомневался в своей добродетельности, кичился ею и ставил себя в пример, считал образцом христианина. И всю жизнь ждал награды за свои нравственные устои. Притом он был уверен, что торговля без обмана невозможна, что отдавать долги не обязательно, что наказывать детей — это благо для них. Прилюдно орать на жену, как когда-то в Таганроге, а теперь, в Мелихове, как шутили домашние, «жевать» ее за обедом из-за пустяков — ей и всем на пользу. В поучение.

Слово «добро» относилось в письмах и нотациях Павла Егоровича к имуществу, скарбу, вещам. В жизни духовной он любил свою Добродетель и следил за чужой. В 1890 году просил сына, ехавшего на Сахалин: «Благословляю тебя и не забудь привези свидетельство, что ты отговелся». Это самое важное. Посты, говение, молитвы соблюдались им не без назидательного примера окружающим.

Его брат, Митрофан Егорович, чтил добродетельность еще усерднее. Но племянник уважал дядю за делание добра. Он жил смиренно душой и деятельно в творении посильного блага. По-прежнему собирал пожертвования, хлопотал о богоугодных заведениях. В этом состояла его благотворительность, а вот любимому племяннику приходилось труднее. К 1892 году в почте Чехова было много писем с просьбами о материальной помощи. Просили не два — три рубля, как когда-то злосчастный Кирин, а 100–200 рублей. Вместе с известностью Чехова возрастали в глазах просителей его гонорары и обязанность помогать ближним. Старые знакомцы по юмористической прессе не сомневались, что он не откажет. Бывшие приятели, оказавшиеся без работы или жилья, умоляли о протекции. Просили о помощи некоторые из тех, с кем он встретился на Сахалине. Уповали на Чехова вовсе не знакомые люди. Часто письма начинались обязывающими словами: «Вы, как человек гуманных воззрений, не откажете…»; — «Вы, как гуманный писатель, откликнитесь…»; — «Вы хорошо понимаете человеческое сердце…»

В этом потоке встречались послания с уверениями, что речь идет о «жизни и смерти», что семья умирает с голоду, что за растрату грозит тюрьма, что душат долги и т. д. и т. п. Студенты, актеры и актрисы, чиновники, журналисты хлопотали за своих знакомых, которые хотели учиться за границей, играть на сцене столичных театров, перевестись на «хлебное место». Очевидная ложь, привычное нахальство, расчет на «халяву», на «авось», смешное, глупое, беспардонное — всё переплеталось. Один из просителей важно излагал, на что ему нужны две тысячи рублей: раздать долги, хорошо одеться, перебраться в теплый климат и т. д. О возврате займа речи не было.

Чехов, как правило, помогал тем, кого знал лично, или тем, за кого просили его хорошие знакомые. Он посылал деньги, ходатайствовал, писал рекомендательные письма. Помнил ли он свою таганрогскую и московскую юность, следовал ли душевной потребности, однако при этом помощь свою скрывал от домашних. Они признавали спасительность милостыни, необходимость подаяния, но в меру, по уместному поводу, в чрезвычайных случаях.

Порой Чехов явно досадовал на соотечественников, не стеснявшихся клянчить, врать, вставать в позу, прикидываться, да просто терять стыд и совесть. Два молодых человека написали, что им нужны три тысячи рублей для продолжения учебы, а подрабатывать уроками они-де не хотят, чтобы всё время отдать занятиям. И пусть г-н Чехов ответит, а они по ответу рассудят, «чего вообще можно ожидать от людей». Некоторые студенты предлагали выдавать им ежемесячную стипендию, ибо он обязан помогать и делиться гонораром.

Наверно, многих литераторов одолевали подобные назойливые и беззастенчивые просители. Чехов не избежал этой участи. Но в его почте таких писем не убывало, а с годами прибавлялось. Может быть, он производил такое впечатление? Удивлялись же мужики странному доктору, который не брал деньги за лечение да еще оплачивал лекарства для своих пациентов.

Число больных увеличивалось. После прошлогоднего голода люди чаще заболевали тифом, дифтеритом, скарлатиной. В 1892 году Чехов взвалил на себя, добровольно и безвозмездно, огромный труд. По России ползла холера. В самом этом слове, как говорил Чехов, есть «что-то гнусное, угнетающее и марающее». И добавлял: «В прошлом году голод, теперь страх. Жизнь берет много от народа, но что она дает ему? Говорят: борись! Но стоит ли игра свеч?» Однако он откликнулся на просьбу земства, отказался от положенного вознаграждения и взял под свою опеку участок, который включал 25 деревень, четыре фабрики, один монастырь. Ему предстояло ездить по скверным дорогам на своих лошадях, собирать пожертвования на бараки, объяснять населению, как спасаться от холеры. Обещанного фельдшера прислали не сразу.

Чехов мотался по уезду, случалось, ночевал не дома, возвращался пешком. Уставал, сердился, смирялся с грубостью и подозрительностью мужиков. 1 августа с усмешкой рассказал Суворину: «Из всех серпуховских докторов я самый жалкий; лошади и экипаж у меня паршивые, дорог я не знаю, по вечерам ничего не вижу, денег у меня нет, утомляюсь я очень скоро, а главное — я никак не могу забыть, что надо писать, и мне хочется наплевать на холеру и сесть писать. <…> Одиночество круглое».

Он уже однажды пережил такое состояние: среди ямщиков, выяснявших в ночной тьме, кто виноват в столкновении почтовых троек, когда он по пути на Сахалин едва не погиб. Тогда и написал в письме о «круглом одиночестве, какого раньше никогда не знал». Правда, упомянул в августовском письме Суворину, насколько успешны оказались «хозяйственные потуги» новых «помещиков», сколько уродилось огурцов, капусты, зерновых: «Если бы не окаянная холера, то я мог бы сказать, что ни одно лето я не проводил так хорошо, как это».

Как часто в письмах Чехова повторялось пресловутое если, делавшее его радость словно неполноценной, ущербной! Если бы не безденежье… Если бы не нездоровье… Если бы не семья… Если бы не холера… Всегда что-то мешало, постоянно требовалось во всем одоление, усилие… Часто за рассказанным угадывалось чувство, упомянутое в том же письме из Сибири, в котором он говорил об одиночестве, описывая Иртыш, будто явившийся из сна, и переправу через реку: «Насмехается надо мной судьба! <…> Нехорошее, насмешливое мое счастье!»

«Нехорошее» — беспокойное, тревожное, переменчивое…

В середине августа Чехов рассказал Суворину, в это время отдыхавшему на европейских курортах, чем он занят: «Утром приемка больных, а после утра разъезды. <…> так как земство не дало мне на организацию пунктов ни копейки, клянчу у богатых людей то того, то другого. Оказался я превосходным нищим; благодаря моему нищенскому красноречию мой участок имеет теперь 2 превосходных барака <…> и бараков пять <…> скверных. <…> Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?) <…> ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, — это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится. <…> Конечно, о литературе и подумать некогда. Не пишу ничего. От содержания я отказался, дабы сохранить себе хотя маленькую свободу действий, и потому пребываю без гроша».

«Нехорошее» чувство, так сильно владевшее Чеховым на Сахалине и холерным летом 1892 года, оказывалось неотделимо от досады. На общее устройство жизни, безразличное к человеческому страданию. На себя, воображавшего, будто можно что-то сделать, но потом осознававшего тщетность усилий — и предпринимавшего новое усилие. Чехов называл себя в таких ситуациях «дураком», а свое положение считал «глупее дурацкого».