Изменить стиль страницы

Однако редактор принес извинения. 20 мая Чехов получил аванс в 500 рублей. Но недоразумение с повестью продолжалось. Редакция откладывала ее печатание, давая какие-то невнятные формальные объяснения. Рукопись не возвращали, но и не публиковали. Причиной могли быть перемены в руководстве журнала или опасения, которые предполагал сам Чехов. Заканчивая или уже закончив «Палату № 6», он писал о ней Суворину 31 марта: «Прежде чем печатать, хотел бы прислать Вам ее для цензуры <…>. Есть фабула, завязка и развязка. Направление либеральное. <…> Если не будут торопиться печатать мой рассказ и дадут мне месяц-два для поправок, то разрешите мне прислать Вам корректуру. По нынешним временам эта предосторожность необходима».

Когда миновали четыре месяца и судьба повести всё еще не определилась, естественнее было бы предположить причиной не формальные мелочи, а настороженность редакции.

В повести 19 маленьких глав. Только четыре из них — беседы двух русских людей. Один — Иван Дмитрич Громов, больной, тридцати трех лет от роду, страдающий манией преследования и содержащийся в палате № 6, вонючей, похожей на зверинец, охраняемой сторожем Никитой, у которого выражение лица, как у «степной овчарки». Другой — Андрей Ефимыч Рагин, доктор, не имевший к медицине никакой склонности. Он хотел стать священником, «намеревался поступить в духовную академию». Но пошел на медицинский факультет, хотя потом признавался, что «никогда не чувствовал призвания к медицине». Человек умный и честный, он терпел около себя воровство, грязь, потому что, по его мнению, «если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится. <…> все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем. <…> Да и к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?». Он знал, что «в палате № 6, за решетками, Никита колотит больных», но всё «вздор и суета», ибо нет разницы между лучшею венскою клиникой и его убогой городской больницей.

Несчастный больной, заключенный в палату № 6, наоборот — с молодости раздражался, возмущался невежеством, ратовал за школы, мечтал, чтобы «общество сознало себя и ужаснулось». В больничном застенке он «горячо и страстно» сам с собою беседовал «о человеческой подлости, о насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решетках, напоминающих ему каждую минуту о тупости и жестокости насильников». Получалось — «беспорядочное, нескладное попурри из старых, но еще недопетых песен».

О чем говорили эти два человека? Умные, образованные, начитанные. Доктор Рагин — о том, что для мыслящего человека нет разницы между этой палатой и тюрьмой, каторгой и теплым уютным кабинетом, так как «покой и довольство человека не вне его, а в нем самом». О том, что вдумчивый человек «презирает страдание; он всегда доволен и ничему не удивляется». Больной Громов возражал: наоборот — чем выше человеческий организм, тем сильнее он отзывается на всякое раздражение, «на подлость — негодованием, на мерзость — отвращением». И «это собственно называется жизнью», а «презирать страдания значило бы <…> презирать самую жизнь, так как всё существо человека состоит из ощущений голода, холода, обид, потерь и гамлетовского страха перед смертью». Философию доктора он назвал «самой подходящей для российского лежебока».

Но этот «лежебок», даже в больницу ходивший не каждый день, вдруг оставил свои книги, водочку с соленым огурцом, непременное пиво, умные монологи перед почтмейстером, и стал ходить в палату № 6. Оказалось, что давно искомый и желанный собеседник был рядом, во флигеле, похожем на тюремную постройку. Как Громов оказался здесь? Что у него в прошлом? В детстве — жестокие отцовские побои. Но потом был университет. И вдруг — смерть брата от чахотки; суд над отцом за подлоги и растраты; продажа с молотка дома и всей движимости; грошовые уроки, полуголодное студенческое существование; смерть матери; оставленный университет; безотрадная служба судебным приставом. И такое же, как у доктора, запойное чтение.

Однажды всё сорвалось. Он встретил на улице двух арестантов в кандалах и с ними четырех конвойных с ружьями: «Ему вдруг почему-то показалось, что его тоже могут заковать в кандалы и таким же образом вести по грязи в тюрьму». И он «весь отдался отчаянию и страху». В больницу несчастного положили потому, что «дома не на что было жить и лечиться», а не потому, что он был опасен, И город о нем забыл.

Доктор Рагин, когда-то поставивший диагноз, что Громов психически болен, случайно обрел в нем замечательного собеседника. И несмотря на различие во взглядах испытал радость общения. Приходил в палату, садился на кровать рядом с Громовым, и они часами, днями беседовали. И, может быть, поняли бы друг друга… Но Рагина отправили в отставку за странное поведение, странные речи. Без пенсии, без пособия. Теперь успокаивали его не былые рассуждения, почерпнутые в сочинениях стоиков, а пение церковного хора, слушая которое, он «думал об отце, о матери, об университете, о религиях». И жалко было уходить из храма. Вскоре после припадка, а в сущности, потому же, почему и Громова (не на что было жить и лечиться), немолодого доктора поместили в палату № 6, из окна которой было видно только тюрьму. И ему стало страшно, обидно, а потом больно. Не только от побоев Никиты, но и от мук совести, от мысли, что «такую же точно боль должны были испытывать годами, изо дня в день эти люди, казавшиеся теперь при лунном свете черными тенями». И он знал об этом.

Кто-то незримый провел читателя, как Вергилий, через ад палаты № 6 («Если вы не боитесь ожечься о крапиву, то пойдемте по узкой тропинке, ведущей к флигелю, и посмотрим, что делается внутри»). Потом по ужасающей больнице: «В палатах, коридорах и в больничном дворе тяжело было дышать от смрада. <…> Жаловались, что житья нет от тараканов, клопов и мышей. В хирургическом отделении не переводилась рожа. На всю больницу было только два скальпеля и ни одного термометра, в ваннах держали картофель. <…> Приняв должность, Андрей Ефимыч отнесся к беспорядкам, по-видимому, довольно равнодушно. Он попросил только больничных мужиков и сиделок не ночевать в палатах <…> смотритель же, кастелянша, фельдшер и хирургическая рожа остались на местах». И так всё продолжалось двадцать лет, во всё время служения Рагина.

Как далекое эхо, может быть, отозвалось в этом описании то, что рассказал доктор Архангельский в своем «Отчете» о российских домах призрения: о помещениях, напоминавших каземат или тюрьму; о врачах, заходивших сюда мимоходом; о больных, которых смотрители и прислуга «пользовали» в основном «кулаками».

В повести, в кратких жизнеописаниях Громова и Рагина, упоминались события, схожие с реалиями из жизни Чехова (брат, умерший от чахотки; утраченный дом; описанное имущество; репетиторство; отцовские побои; даже запомнившееся современникам якобы желание Чехова поступить после гимназии в духовную академию; радость от церковного пения).

Неведомые читателю автобиографические реалии дополнялись, объединялись в повести с подробностями из жизни сахалинской каторги, пока еще неизвестными читателю. Чехов работал над книгой одновременно с повестью. Может быть, отсюда и созвучие: уподобление палаты № 6 тюрьме; упоминания в повести кандалов, конвойных, решеток на окнах, забора с гвоздями. Или дело не в этом, а в том «нехорошем» чувстве, которое Чехов пережил на Сахалине, и оно теперь определяло точку зрения на сущее, интонацию всего, о чем он писал. И поэтому в повести «Палата № 6» та же очевидная или подспудная тема: страх, ужас, тревога, владеющие душой человека.

В повести «Дуэль» (1891) — страх героя перед завтрашней дуэлью и перед предстоящей ночью, в которую ему «предстояло пройти» гору лжи. А обойти ее «не было сил и уменья». И Лаевский словно «заболел внезапно», обессилел. В рассказе «Жена» (1892) у каждого из супругов свой страх, свое беспокойство, своя ненависть, отчего оба как будто «ослабели». Ей страшно с мужем, ему страшно без нее. Герою рассказа «Соседи» (1892) жутко встречаться с любимой сестрой, тайком сбежавшей из дома. Его мучили «страх и досада на себя» и рисовались «страшные картины будущего». Еще страшнее герою рассказа «Страх» (1892), который, сидя на ступеньках деревенского храма, завел разговор о том, что не понимает и боится жизни, что страх отравил его, что он не может понять, что в его поступках ложь и что правда.