-- Угу... - соглашаюсь я. - Оставь... - когда Ленка кладет масляную лопаточку - прямо на кухонный стол, который предстоит оттирать без ее участия - я решаюсь и задаю прямой вопрос: - А что с ним случилось?

Ленка поднимает испуганные глаза.

-- Он утонул, - сообщает она полушепотом.

Я непонимающе трясу головой. Я остаточно пьяная, или мне все мерещится? Ребята! Я мокла в воде по два часа подряд, я. Почему дистанционно утонул, хоть и косвенно со мной связанный, другой? Я что-то не улавливаю... потеряла ключ к алгоритму в обломках разрозненной информации. Пока я соображаю замедленно, Ленка застегивает туфельки и упархивает со скоростью матери семейства, стряхнувшей груз забот. Пробудившись от гудения лифта, я запоздало вспоминаю, что не успела спросить, как дела. Как ребята, как мама... Как драчливый Лютик, кому во дворе он дал ногой в ухо... как слюнявый Митроша, сколько зубов прорезалось... Вспоминая Митрошины кудряшки и влажные бессмысленные глазки, я завидую. Нормальная мать, отправилась к детям... А мне бы к Дашке. Как она там? Плещется сейчас Дашка, обхватив надувную подушку, или прыгает под музыку, раскидывая в сторону неуклюжие конечности... Я трясу головой, разбрасывая бредовые мысли, как зеленых чертиков. О ком ты думаешь? Саша - вот твоя потеря...Может, меня в Белые Столбы пора, как Анечку из второго корпуса?.. Вроде осень далеко... Надо выпить... макароны она сварила, а принести не догадалась... Пусть появится Вера, я хочу. Только Верино устойчивое равновесие способно упорядочить некрепкие мозги... а вдруг Вера не придет?.. Сыру наверняка нет... или хоть баночки лосося... Ленкина фирменная проволока в чистом виде несъедобна... а может, в тумбочке?.. Перейти бы на питание от электросети... чтобы есть не хотелось... столько денег уходит... а есть у меня деньги?..

Наконец, приход Веры пресекает мои бесцельные метания по квартире, а ее бурные сочувствия приводят меня в относительную норму. Она не скрывает, что сочувствия формальны, как некий ритуал, но так мне даже проще. Правильно, что раньше рыдателей нанимали со стороны. Предки знали толк в самосохранении... Будешь сам надрываться над собственным горем - сердце надсадишь, а пока за тебя убиваются, можно в относительном спокойствии перегруппировывать личностные связи и заштопывать образовавшуюся от выпадения близкого человека брешь... Еще немного - и мы расслабимся, вместе порыдаем, потом чего-нибудь выпьем, будем орать песни, наоравшись, заснем... У нее правильная реакция, у Веры. Мне бы такую...

Звонит телефон. Непроизвольно голова уходит в плечи, и Вера это замечает.

-- Я подойду, - говорит она и берет трубку.

-- Да? - я с тревогой слушаю ее мелодичный голос. Кто бы мог быть еще? - Да, Анна Тимофеевна? Да?.. - она вопросительно смотрит на меня, но я уже тянусь обеими руками к трубке. Наконец-то. Мама все объяснит. Мама поможет понять, что случилось...

-- Алло! - говорю я радостно. Не надо было...

В трубке слышна громкая пауза повышенной плотности, словно все сто человек из большого симфонического оркестра разом оборвали оглушающее патетическое fortissimo. Кровь панически ударяет в виски. Что такое? Что случилось? Это я виновата?

-- Тебе не стыдно? - сухо произносит мамин голос.

-- Ааа... - выдавливаю я, как из тюбика, упавшим голосом. - А... что?..

-- Что? - спрашивает мама удивленно и холодно. - Ты, наверное, так отдохнула, что забыла все на свете. Видимо, было отчего головке съехать, бурно проводила время... Может, тебе напомнить, что умер близкий тебе человек? Ты по привычке собираешься петь и порхать? Так сделай милость, не позорь хоть нас перед людьми... Я найду тебе черное платье или какой-нибудь черный комплект, если у тебя так уж ничего нет. Нельзя не соображать до такой степени, ты совсем совесть потеряла, милочка моя. Я, конечно, стараюсь не вмешиваться в твою жизнь, но нельзя до такой потери стыда доходить. Это, в конце концов, и нас касается. Как я буду смотреть в глаза Георгию Александровичу?

-- Ааа... - выходит у меня. Этот звук существует отдельной смысловой единицей. Наверное, я так говорила, когда не знала слов...

-- Ты меня просто убиваешь, - говорит моя мама строго и энергично. - Просто убиваешь.

И кладет трубку. Она умеет эффектно поставить точку и закончить разговор.

Кажется, у меня темнеет в глазах. Я и сама чувствую себя темной и сморщенной, как мулат под палящим бразильским солнцем.

-- В чем дело? - спрашивает Вера испуганно. - Нинка, в чем дело? Алло! - она прикладывает к уху трубку и озабоченно выслушивает гудки. - Что она тебе сказала?

Я трясу головой.

-- Н-ничего, - говорю я с трудом. Вера пугается сильнее.

-- Нинк, ты успокойся! Слышишь? - она трясет меня за плечо и пытается поймать мой взгляд, которого нет. - Нинка! Что такое? Сейчас я валерьянки... - она, скользя вокруг косяка, бежит на кухню и возвращается, торжествующе сжимая пустой пузырек из-под валокордина, который прошлый раз забыли выкинуть.

Я молча машу рукой и ничего не говорю. У меня комок в горле, величиной с биллиардный шар, который застрял намертво и не дает вздохнуть.

-- О господи! - говорит Вера озадаченно. - Нинк! Ты подожди. Я сейчас... я сейчас принесу. Ты подожди меня. Слышишь? Я сейчас!

Ее платье вихрем проносится мимо. Дверь хлопает. Я облизываю противное горлышко валокординового пузырька. Воздух добирается до легких. В мозгу калейдоскопом проносятся картинки моих преступлений. Я ведьма, я последняя тварь... В глазах еще темно. Им стыдно за меня... Зачем я заблуждаюсь, что не ошибка природы... Порядочных, настоящих людей не обманешь... Неправилен каждый мой шаг, за тридцать лет не было правильных, ни одного... уверена, там, где мы с Ленкой стоим, черно-белые, у песочницы, я тоже неправильно ступаю. Меня стыдятся... Я их освобожу. Женская обязанность - тянуть упряжку или уходить... Хорошо, я знаю, что мне делать... я не догадалась тогда, что это подсказка... и совсем не больно... может, бабушка будет... и папа... нет, все вранье... Наверное, меня быстро хватятся. Раньше бы год не заметили, а сейчас я требуюсь для обряда... вот та же Вера, найдя закрытую дверь, поймет, что лучше взломать. Не радует мумифицироваться месяцами в одиночестве... прочь, прочь... не думать. Я иду, пошатываясь, на кухню, ощупью беру знакомую бабушкину облатку нитроглицерина, что-то выковыриваю на ладонь, закидываю в рот и глотаю, судорожно повторяя: не думать, не думать, не думать...

По-моему, проходит сто лет. Голова скована. Темно. Какой-то звук, невнятный, но спокойный. Не помню, что было раньше... Где я? Мне что-то снилось. Летали, широко взмывая крыльями, как чайки, белесые чудовища с пронзительными криками: "Девушка, ну несерьезно!.. А кто будет подписывать?.. Где родственники?.. Вообще в психиатрическую отправлю, вы чем занимаетесь... Родственников зовите!.." Вера, толстой бурой утицей, в бархатных зарослях мать-и-мачери, спокойно чистит перья, пощипывая клювом под крылом. Снилось, что больно... Снился резкий запах химикатов... И сейчас кто-то надо мной летает... Я приоткрываю глаза... Птица с меловыми крыльями висит в темноте... это не птица. Это отсвет на потолке. Вечерний отсвет. На знакомом кривом потолке. Я жива? Я не чувствую тела... кажется, у меня одна голова... Звук... что-то знакомое...Бубнят... Прогноз погоды?...

В голове разливается спокойствие. Если рядом телевизор, значит, все в порядке. На кухне... точно. Еще позывные "Маяка", и можно возвращаться в детство. Зря они поменяли мелодию, оставили бы Манчестер с Ливерпулем... Никаких мыслей нет. Я лежу с закрытыми глазами. Сознание плавает в чем-то мягком и приятном... немного подташнивает. Вроде реклама пошла... Кто на кухне? Может, бабушка?.. Она любила смотреть телевизор на кухне... и пахло блинами... Далекий теплый голос журчит по камешкам, как ручеек... приятно, что мужик... их девочки носят скверные костюмы и стоят перед камерой, как солдаты на присяге...

Мой звонок раздается так далеко, что я против обыкновения не пугаюсь. Действия вокруг двери меня не касаются. Бабушка пойдет открывать, а я, обняв мишку, повернусь на другой бок и помечтаю, прежде чем заснуть... Мне удивительно и досадно, что не бабушкина тяжелая крестьянская походка слышна за темными границами комнаты. Фантазийные неровные шаги. Верина поступь, смазанная разваленными тапками сорок четвертого размера.