Петя, жди…" Ну, и вымерли к весне все… Так и счас… Все под замочком, все преет, а мы голодаем…

– Замовчи: ишь як разговорывся, – сердито оборвал сына Пантелей

Прокопьевич. – Да открый я сундук, так Феклини вороны все расхватают… Вот колы смерть!

– Шо Вам мои диты так ненавистни, – оскорбилась Фёкла. – Из-за

Вас, из-за вашего хозяйства своих диток, як собачат, побросала: кого в наймы отдала, кого в пастухи… И стилько на Вас горб гну, а Вы упрекаете… А диты придут, так Вы все под замок!

– У твоих дитей уже свои диты, а накормить хлибом твою ораву я не в состоянии. И хватит лаяться: пора завтракать.

На столе дымился чугунок с борщом, но никто не садился: старик читал молитву. Фёкла, шатаясь от голода, быстро и небрежно перекрестилась и теперь недобро поглядывала на мужа, старательно бьющего поклоны.

До молодых, нетерпеливо ожидающих конца молитвы, доносились фразы напевного шёпота:

– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… да будет воля Твоя и на земле, как и на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день… избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь.

Наконец сели за стол. Пантелей Прокопьевич ел не спеша, с наслаждением. Лицо Фёклы, как всегда, было суровое и угрюмое. Игнат не скрывал своего недовольства:

– Ну и готовишь же ты!

Швырнул ложку и вышел из-за стола в сенцы. За ним выскочила Люба, сунула мужу узелок с картошкой и виновато предложила:

– Подожди. Пойдем вместе.

Шли молча. Он и она упрямо разглядывали землю. Сухую.

Потрескавшуюся. Ждущую влаги. Пожелтели травы. Закурчавились, покрылись коричневыми пятнами листья.

– Скоро все выгорит, – тоскливо подумала Люба. – И я, как эти растения, согнусь и почернею.

– Эй, сони! – вспугнул тишину чей-то голос, неожиданный, звонкий, весёлый. Из-за кустов сизого терновника выбежали колхозницы и окружили молодых.

– Опаздываешь, – укорила Любу звеньевая. – В другий раз не будем дожидаться…

– Та у их же медовый месяц, – нараспев произнесла Татьяна и игриво добавила:

– Ну, шо, Игнат, сам будешь мед мини носить или тебэ проведать?

– Та шо у нас за мед, – смущенно ответил Игнат и, припадая на правую ногу, заковылял по дороге.

– Пора и нам за дело приниматься, – сказала Мария.

– Ох, неохота, – грустно вздохнула Ольга. – Полешь после дождика

– земля як свежий пряник. А сейчас – шо камень.

– Вот если бы это поле полить… – мечтательно произнесла Люба.

– Ах, если бы да кабы, да во рту выросли грибы, тогда бы был не рот, а целый огород, – язвительно рассмеялась Татьяна.

– А я верю, – твердо сказала Мария, – доживем мы до того дня, колы машины и пахать, и сеять, и полоть, и косить, и поливать – все будут сами делать.

– Шо ж мы робить-то будем? – удивилась Марфа.

– Дитей кохать…

– А у нашей Шуры сынок родывся, – тихо сообщила Вера.

– Чого ж ты молчала?

– Вот радость яка!

– Счастливая…

– Надо нам её поздравить, – радовались счастью молодой матери колхозницы.

В воскресенье собрались у Шуры. В хатку-грибок заходили по очереди. Тучная Мария просунулась в двери бочком.

– Ой, Шура, – целуя молодую женщину, весело говорила она, – да я своей фигурой тут все поломаю…

– Та шо вы, тетя Маруся, – успокоила звеньевую хозяйка. – Ця хата дедив моих пережила, батькив пережила и мене переживе…

– Нет. Нову надо ставить. Вы с Сашком молоди. Вам не в такой хати надо жить… – назидательно произнесла Мария, ее лицо вдруг приятно округлилось, и она, обняв Шуру, положила ей на колени туго набитый узел:

– Тут все для малыша. Если шо стареньке, не обижайся. Ему, – кивнула она на младенца, – сгодится…

Мария на мгновение замолчала, а потом попросила:

– Шура, дай малого подержать. Я не глазлива, а диток так люблю…

После поздравления мужчины и женщины расселись во дворе под раскидистой яблоней. Игнат примостился рядом с Верой, к нему подсела

Татьяна, на конце лавки к жене притулился Пантелемон, инвалид

Великой Отечественной войны, ссохшийся от ран и страданий. На другой стороне устроилась Мария.

– Со мной не сидайте, – обращаясь к колхозницам, шутила она. -

Боюсь: доска лопне…

Саша поставил на стол четверть с самогонкой. Шура – картошку, лук, огурцы, помидоры, зазвенели граненые стаканы…

С малышом осталась одна Люба. Без устали качая младенца, она пела ему колыбельные песни.

– Завидую я тебе, – сказала она вошедшей улыбающейся Шуре.

– Ничего, – успокоила ее молодая мать. – Скоро и у тебя деточки будут… Ну, ступай к столу, а я покормлю своего Сашуню.

Люба открыла дверь, и ее обняла печальная песня.

– Посияла огирочки

Близко над водою.

Сама буду поливати

Дрибною слизою, – отрешённо пели женщины.

Песня хватала за сердце – глаза наполнялись слезами.

– Шо мы на хозяев тоску нагоняем, – первой очнулась Мария.

– Девочки, споем весёлую! – закричал Игнат.

Люба взглянула на мужа: он одной рукой страстно прижимал к себе опьяневшую Веру – другой лез Татьяне под платье.

Отчаянно матерясь, Пантелемон лежал тут же, под деревом.

У Любы от стыда и отчаяния сжалось сердце.

– Пошли домой, – тихо попросила она мужа.

– А, Любочка, – как ни в чем не бывало рассмеялся Игнат. – Я тут с твоими девочками познакомился. Хо-ро-ши-е де-воч-ки! Но домой не пойду, – пьяно качнул он головой.

– Спасибо этому дому – пойдем к другому, – поднялась из-за стола

Мария.

– Татьяна! Подними! – рыдающим голосом вопил пьяный Пантелемон. -

Вот сука Гитлер… Не человек я – обрубок…

Мария подошла к Игнату и потянула его за собой.

– Ну и баба… – подчиняясь ей, восхищённо бормотал тот, стараясь ущипнуть её за пышную грудь.

– Я-то женщина, а ты сопляк, блудливый пес. Я б на месте Любки тоби кое-что пообрывала.

– Ну и дура… – трезвея, произнес Игнат. – Иди ты… Чего тогда пристала?

Весной, в мае, умер амбарный сторож Трофим, и на его место поставили деда Степана. Вначале старик тосковал. В рваной фуфайке уныло бродил он вокруг амбара, длинного кирпичного здания, оставляя на кустах клочья ржавой ваты. Все чаще скрипел под ним топчан. Все реже бывал на улице.

Но летом жизнь его изменилась. Теперь к амбару с утра и до поздней ночи подъезжали телеги, ревели ленивые быки, ржали лошади, вразнобой стучали цепи, веялки, молотилки; не смолкал людской гомон.

Одуревший от одиночества, Степан юлой вертелся среди женщин, глупо хихикал и встревал в разговоры.

– Как хлебец? – просыпая сквозь скрюченные пальцы золотистое зерно, в сотый раз спрашивал он колхозниц.

– Хорош!

– Маловато…

– Море б такого зерна!

– Хлеб – это жизнь, радость и счастье, – скрываясь в облаках пыли, на разные голоса отвечали ему они.

– Дедуня, шо вы балакаете, як кацап? – ехидно крикнул кто-то.

– Я ж, девочки, едят меня мухи с комарами, иногородний.

– Дедушка, а як вы женились? – весело спросила Вера.

– А вот так, – с готовностью ответил старик. – Я ж, едят меня мухи с комарами, иногородний, – вновь повторил он. – А жениться в старое время, едят его мухи с комарами, не было возможностей. Все однолетки женились, а я все в бобылях хожу…

Погруженный в воспоминания, Степан нахмурился и замолчал.

– Ну, говори, дед, не томи…

– И, едят меня мухи с комарами, тоскливо мне стало… – продолжил он. – К одной сватаюсь, к другой, третьей – везде насмешки, везде отказ. Ну, довели, едят меня мухи с комарами, до петли…

На ту пору случилось мне быть в Екатеринодаре. Там, на базаре, познакомился я с чеченцем. Хороший чеченец, внимательный…

Степан поперхнулся слюной и закашлялся. Все лицо его вдруг исказилось: маленькие мышиные глазки спрятались под белёсыми бровями, беззубый рот – под большим, уродливым носом. Откашлявшись, старик продолжил рассказ: