– Хорошую она придумала мне казнь,- злился мужчина. – Молчит, словно я не человек, а камень.
А ему так хотелось поделиться с ней своей болью, рассказать, как трудно быть председателем, как он устал от команд сверху: что и сколько сеять, сколько сдавать государству. Он чувствовал себя подневольным.
– Лакей,- презрительно думал Игнат. – А дай мне волю – моё хозяйство стало бы лучшим на Кубани. И колхозники меня не любят, втихомолку кличут бешеным. Дома ад. Одна радость – Маша…
– Дочка, иди сюда! – позвал он.
Вышла из спальни девушка, красивая и стройная. Большие синие глаза смотрят смело и дерзко, на губах застыла презрительная усмешка.
– Алкашим понемножку, – громко сказала Маша и, оборачиваясь к матери, укоризненно заметила:
– Я б на вашем месте пол-литры об столб била… Мой муж не будет пить…
– Моя ты красавица, – пытаясь обнять дочь, пьяно бормотал Игнат и, обращаясь к жене, уже по-другому, грубо и зло, произнёс:
– Не усмотришь девочку – голову оторву…
Маша, привыкшая к подобным сценам, горько усмехнулась и поделилась с родителями наболевшим:
– Учу историю и не пойму: развенчали культ личности Сталина, критиковали его, критиковали, а опять то же самое. Вот посмотрите газеты. – Она взяла с тумбочки кипу газет и стала их разворачивать.
– Хрущёв… Наш дорогой Никита Сергеевич… Наш любимый Никита
Сергеевич Хрущёв… Везде только он, его речи, его портреты, хвалебные статьи о нём. Учу: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме". Что-то не верится… Надо каждому быть совершенством, а люди так далеки от этого…
– Да, ты права, – поддержала дочь Люба. – Вот с такими коммунистами мы построим… – презрительно кивнула она в сторону
Игната. – Да они мать родную пропьют, какой там коммунизм… Учись, дочка, хорошенько, сдавай экзамены, поступай в институт. Уезжай отсюда подальше… Тут счастья нема!
Пантелей Прокопьевич выгнал корову на толоку и ужаснулся: луг был чёрный: за ночь кто-то распахал целинные земли, и до самого горизонта тёмной скатертью было покрыто поле. Вороны ходили по чернозёму, поедали личинок и червей.
– Вороги! – прошептал старик, и по его морщинистому лицу одна за другой покатились слёзы. Он понимал, что на этом поле уже ничего не посеют: так и будут лежать заветренные глыбы земли.
Пантелей Прокопьевич за долгую жизнь пережил много бед, но никто из его казачьего рода не опозорил себя, и теперь старик не знал, сможет ли смотреть людям в глаза.
– Сукин сын! Убью гада! – твердил он, возвращаясь домой.
Привязав Апельсину к сливе, вошёл во двор и в сердцах полосонул лозиной выходившего из дома Игната.
– Сукин сын! – кричал старый казак. – Коммунизму решил построить!
Шо позоришь наш род? Разве не знаешь, шо у нас отобрали все: и скот, и землю… Як чуть не отправили в Сибирь? Господи, одна коровка осталась и ту сгубыв… Як жить-то будем? Не Зинченко ты, не казак…
Игнат пытался оправдаться, но отец перебил его:
– Знаю, шо скажешь: приказали, мол, не мог ослухаться… Не можешь отстоять интересы людей – уйди, може, кто посмелише найдется… Опозорыв род… Скажуть люды: дурак Иван Донченко продотрядом командовал, все забрав у людей и голод устроив, а дурак
Игнат Зинченко коммунизму строив, запахав луга и последних коров, телят, овец сгубыв… Любка, не выгоняй на толоку Ночку,- впервые повысил он голос на невестку, выводившую корову из базка. – Побьют тебе бабы. Не показывайся, дочка, на улыци…
Старик ещё что-то хотел сказать, но, не договорив, побледнел, схватился за сердце, стал падать. Игнат успел подхватить отца и отнёс его в хату.
Пантелей Прокопьевич не знал тогда и не мог знать, что это была не последняя беда, пришедшая на родную Кубань, что каждый новый руководитель будет ломать старое и строить жизнь по-новому, что скоро по приказу сверху пророют каналы, осушат лиманы, уничтожат животных, птиц, рыб, затем бульдозерами соскребут чернозём, посеют в чеках рис, зальют поля водой, – изменится климат. Станут летать над землёй самолёты, рассыпая химикаты, и заболеет всё живое…
Социализм. Коммунизм. Перестройка. Капитализм. Одни строят – другие разрушают. Сначала людей убивали за частную собственность, сгоняя в колхозы, а потом начнут настойчиво разгонять, но всё это будет потом, а сейчас будут плакать и убивать скот, заполнят мясом магазины и базары, будут продавать его за копейки, потому что есть своих кормилиц крестьяне не могли.
Отторгнутая мужем и многократно им обижаемая, Люба постепенно ушла в себя, в свою боль. Она всё реже и реже появлялась на людях, а если и заходила в магазины, то старалась быстрее что-то купить и уйти. Наталкиваясь на знакомых, улыбалась, но это была не прежняя радостная и искренняя улыбка, которая когда-то украшала её. Теперь губы кривились в грустной и безнадёжной усмешке. Глаза потускнели, словно выгорели на солнце. В них уже не блестела весёлая и лукавая искорка. Смуглое лицо покрылось морщинками. Чёрные волосы поредели и побелели. Фигура потеряла былые формы. Медленно переставляя ноги,
Люба шла домой как на каторгу. Она боялась одиночества, грубости, равнодушия, однообразных дней и ночей.
"Почему я так несчастна?"- постоянно билась в мозгу одна и та же мысль. Кто виноват? Она? Он? Война? Водка? Женщина не знала. Ей было тяжело, но Люба скрывала свое настроение от дочери.
– Пусть живет там, в городе, станет хорошим врачом, найдет себе доброго мужа, – с затаённой надеждой думала она. – Дай Бог, у неё будет другая, счастливая и долгая жизнь.
Днём, когда не было Игната, Люба уходила на кладбище и подолгу сидела у дорогих могил.
Вокруг была тишина. Покой. На ухоженных могилах цвели ромашки. На цветах жужжали пчёлы. Туда-сюда по стеблям растений бегали муравьи.
Пригревало солнце, и Любе хотелось остаться здесь навсегда, рядом с теми, кого любила и кто любил её.
Арба медленно продвигалась вперёд. Позади неё плелись Игнат,
Маша, Митя, родные и знакомые. На телеге, чуть покачиваясь, лежала
Люба. Легкий ветерок ласкал её поседевшие волосы, и лучи солнца чуть розоватили бледное, спокойное лицо.
Было лето. Цвели маки.