– Ну, беги, – обратилась она к Любе, – не то тезка моя зальется от крика.

Люба положила тяпку и выпрямилась: на широкой равнине разноцветными букетами пестрели звенья, а вдали, за зеленой лентой луга, виднелся двор свёкра. Тревожно заныло в груди, из сосков закапало молоко…

В хате было душно и грязно. В воздухе застыл раздирающий крик ребёнка. Мокрая и голодная Маша никак не могла успокоиться: обиженно всхлипывала, жадно хватала грудь и вновь захлебывалась плачем.

– Эх, ты, бедняжка! Когда же ты вырастешь? – ворковала над дочерью Люба.

– Не порть дытину! – ругала невестку свекровь. – Нельзя с ными балакать! Я вон скольких родыла и знаю: диты не должны рано понимать, нэхай, як слепи котята, подольше спят…

– Мама! Вы опять Машке тряпку с пожёванным хлебом давали? – спросила Люба, приподнимая с подушки замусоленный кусок марли. – Вы ж больни… Кашляете…

– Шо Богом суждено, то и буде… – угрюмо усмехнулась Фёкла. -

Разбаловала ты свою Марию…

А с дочерью и впрямь было трудно. Днём она обычно спала – вечером играла: радостно гулила, улыбалась и стремилась высвободить из пелёнок ручки, чувствуя присутствие матери в ласковом покачивании люльки. Люба засыпала – всех будил назойливый крик.

– Вот ирод не дите! – сердито бурчала Фёкла.

Бессонные ночи так измотали молодую мать, что во время кормления она боялась заснуть и уронить Машу.

Причудливы очертания предметов ночью: черными великанами высятся тополя, уродливыми калеками кажутся старые акации, грустно склоняются над водой вербы.

Тишина. О чём-то шепчутся лишь стройные заросли камышей, то здесь, то там выплывающие из тьмы; да изредка под тяжестью груза скрипит колесо; да кто-то роняет несколько слов.

Путь кажется бесконечным. Степи. Одинокие деревья. Поля.

Но вот в алом зареве показались хаты. Станица Славянская, раскинувшаяся на берегу Протоки, с ее шумным воскресным базаром издавна привлекала к себе жителей ближайших селений.

Раннее утро, но шум с каждой минутой усиливается, превращаясь на рынке в мощный гомон толпы.

Позванивают цепями цыгане. Предлагают свои услуги гадалки.

Зазывают покупателей спекулянты. Неумело торгуются колхозники.

Визжат на телегах поросята. Гогочут гуси. Кудахчут куры. В глазах рябит от разноцветья овощей и фруктов, привёзенных селянами на продажу.

Люба с трудом отыскала место для торговли и принялась за дело.

Торговаться было некогда: на повозке проснулась и захныкала Маша.

Люба поручила матери продавать оставшиеся продукты и наклонилась над дочкой.

– Счас, маленькая, счас, любименькая, – приподнимая девочку, весело приговаривала она.

Нежно прижала к себе Машу и вдруг больно кольнуло в сердце: карман на груди пуст, денег нет.

– Наторговала… Что скажу дома? Да меня ж свекровь съест… А

Игнат? – с ужасом подумала Люба.

Положив дочь на повозку, вновь проверила карман и ошалело глянула на толпу.

– Отдайте! – словно молил её взгляд.

Но рынок жил по своим законам: шумел, галдел, был совершенно равнодушен к её горю…

Люба бросилась прочь, задыхаясь от горечи страшной, как ей тогда казалось, потери.

Только на мосту опомнилась и застыла у скрипучих перил.

– Всё, – думала Люба, глядя в жутковатую муть бурлящего водоворота. – Всё. Жизнь кончена. Ещё один шаг туда, в эту крутящуюся бездну, и не будет ни страданий, ни слёз, ни бессонных ночей…

Надежда издали увидела сгорбленную фигурку дочери. Подбежав, оттащила её от перил и запричитала:

– Кровиночка моя горемычная! Шо же ты надумала?

Люба порывисто прижалась к матери и заплакала:

– Мама! У менэ деньги украли…

Ей хотелось ещё рассказать о том, как тяжело ей у свекрови, что муж её не любит и изменяет, что устала такой жизни, но мать, понимая

Любино состояние, не дала ей говорить и нервно выдохнула:

– Эх, ты! Гроши пожалела! Та они, прокляти, шо вода сквозь решето проливаются… Не удержишь… И в них-то счастье? Глянь, Люба! Вон шо дорого и любо!

С моста открывался прекрасный вид: внизу, огибая зеленые острова, полноводная Протока весело уносила вдаль лодки, ветки, бревна…

Вдоль изрезанных берегов, в густой зелени, прятались белые хаты.

Прислушиваясь к говору волн, наклонились деревья.

От сердца у Любы отлегло, ощущение безысходности сменилось робкой надеждой.

– Не горюй, – успокаивала Надежда свою дочь. – Гроши я тоби дам.

– А вы? – заикнулась было Люба.

– Проживу як-небудь… – широко улыбнулась мать. – И пошли, доню, не то у тебе не тилько гроши, но и Машку цыгане украдуть…

Пантелемон давно догадывался, что жена ему изменяет, но многозначительные намеки изрядно выпившего друга больно ранили его самолюбие. Мужчина пил и не пьянел.

Когда пришел домой, долго сидел у люльки, надеясь отыскать в младенце что-то свое, родное… И чем больше разглядывал сына, тем явственнее видел в нём черты Игната.

– Придушить бы тебэ, гаденыша, – со злобой подумал Пантелемон и, обозвав жену сукой, ринулся к своему сопернику.

– Эй, куркуль! Пес вонючий! – вызывая Игната, бешено колотил он по дощатому забору.

К нему стремительно бросился большой, с телка, Барбос, со свирепо оскаленной пастью.

Прижатый к покривившимся воротам, Пантелемон отпихивал костылем разъярённого пса.

На лай прибежала Люба, с трудом оттащила Барбоса и посадила его на цепь.

– Вы уж извините, – смущённо попросила она. – Не знаю, шо с собакой! Раньше никого не кусала…

– Ружа на его нэма! Шо собака, шо хозяин! – со злостью выкрикнул

Пантелемон.

Трясущейся рукой зачерпнул в кармане табачку, неловко свернул цигарку, щелкнул трофейной зажигалкой, затянулся и мрачно взглянул на Любу.

По его лицу, изрезанному глубокими морщинами, пробежала нервная усмешка.

– Ну, я, обрубок, никому не нужный, – выбрасывая клубы дыма, грустно проговорил он. – А ты баба в соку… И руки, и ноги на месте. Шо ж мужика не удержишь… С приплодом моя… сука… С сынком поздравь Игната и передай ему: пусть, гад, на глаза не является… Убью… – пригрозил Пантелемон и пошкандылял прочь.

Сраженная новостью, Люба присела под сливой.

Барбос, не понимая, что случилось с хозяйкой, робко завилял хвостом, подполз поближе, стараясь ласково лизнуть её в щеку.

– Не могу больше! Уйду я, уйду… – обращаясь к собаке, сквозь слёзы твердила Люба.

И чем дольше повторяла это, тем сильнее становилась уверенность, что на сей раз у неё хватит мужества оставить мужа и уйти к матери.

Убедив себя, она решительно поднялась и побежала к дому.

На её счастье, в хате никого не было. Быстро собрала вещи, закинула на плечо узел, схватила перепуганную Машку и столкнулась на пороге со свёкром.

– Куда ты, дочка? – испуганно спросил Пантелей Прокопьевич.

Люба горько заплакала.

– От бисов хлопец! Уж я ему дам! Я ему, сукиному сыну, покажу!

Оставайся, дочка, – просил он.

Люба едва слышала свёкра: слёзы незаслуженной обиды душили её.

– Отпустите меня! Не могу так жить! Силушки моей нет уже! – закричала она и выбежала из хаты.

Пока шла полем, чуть успокоилась. Ступила на родной порог – прижалась к матери и вновь зарыдала.

Вдали от станицы, там, где луга упираются в плавни, находилась пасека Молчуна. Хатка-курень. Возле неё ряды деревянных коробок-ульев. Да несколько задерганных ветром деревьев.

Бобылём жил мужик. Дикарь. Заика. Молчун.

Когда-то в приступе белой горячки его отец поднял на вилы мать. С той поры заболел парнишка, стал сторониться людей, одних пчёл и любил…

Во время войны оккупанты расстреляли пасечника: он кого-то укрывал в плавнях.

Скучно, тоскливо Игнату на пасеке. Пчёлы трудятся и без него: одни, разведчики, находят медоносные соцветья, другие – собирают сладкую пыльцу, третьи – охраняют ульи.