– Ступай Апельсину доить, – с трудом разобрала она свистящий шёпот свекрови.
Люба набросила халат и на ощупь стала выбираться из хаты. В сенцах утонула в темноте и, вытянув вперед правую руку, долго водила ею по стенам в поисках выхода; но вот, наконец, нащупав щеколду, отворила входную дверь и вышла на крыльцо.
С тоской глянула она на увитые виноградом деревья, на укрытый утренним туманом огород и сад, на причудливые очертания сарая, из которого доносилось призывное мычание коровы.
Когда над горизонтом всплыло солнце, пошла на работу. И, хотя надо было пройти несколько километров, путь не казался ей утомительным: умытое росой разноцветными огнями поблескивало поле, вдоль дороги чуть покачивался камыш; пенье жаворонка, покрякивание уток, отдаленные голоса людей – все вместе создавало чудесную симфонию, название которой "Жизнь".
Вот знакомое здание. Когда-то в нём на широкую ногу жил казак
Налыгач. Сараи, конюшни, амбары и сам дом – всё было сделано прочно, на века. Но в гражданскую сгинул хозяин в бескрайних степях Кубани.
Семью выслали, а стены его дома впервые услышали крепкое слово бедняка. Здесь возникла вера в крестьянское товарищество. Здесь в судорогах и мучениях рождался колхоз.
Раннее утро, но бухгалтерии шумно: у окна горячо спорит с председателем Оксана; Вера Петровна, что-то доказывая учетчикам, сердито трещит счётами. Люба тоже садится за стол.
– Цифры. Цифры… – горько думает она. – Трудодней много, а что получим?
В обеденный перерыв зашел в контору Игнат. По тому, как глянул,
Люба поняла: быть беде.
Домой явился поздно и навеселе.
– Я ишачу, – напустился он на жену, – а ты в правлении шуры-муры разводишь!
– Шо ты, Игнат, – взмолилась она, со страхом глядя на мужа.
– Святая! Знаем мы таких… Вот этим ты, зараза, и папаше приглянулась…
– Шо выдумываешь, – заплакала Люба. – Завтра побалакаем…
– Нужна ты мне завтра! Сучка гулящая… Вот у меня на Урале была жена… Таня, Танечка… – еле ворочая языком, пьяно чванился Игнат.
Постепенно речь его превратилась в бессвязное бормотание, и он затих.
– Что делать? – тревожно бился в Любиной голове один и тот же вопрос. – Уйти – страшно остаться одной… Терпеть, покориться – хватит ли сил…
Люба сразу почувствовала, что не смогла увлечь мужа, но все же надеялась вниманием и самоотверженностью заслужить хотя бы доброе отношение к себе.
Утром Игнат встал в хорошем настроении и вёл себя как ни в чём не бывало. А спустя несколько дней вновь устроил скандал, только теперь попросил:
– Уйди, Любочка, из правления. В бригаду ступай, шоб я успокоився…
Люба с трудом разогнулась: впереди, в бескрайней серебристой шири, то наклоняясь, то пропадая в зеленых зарослях, то вновь появляясь, работало звено косарей, монотонно повторяя одни и те же движения.
– Счас упаду, – пожаловалась звеньевой семнадцатилетняя Ольга.
– Хоть ты не ной, еще молодая, кровь с молоком… – с завистью сказала Марфа. – А тут здоровья нэма. На корню засыхаю… Даже язык к зубам прылып…
– Оно и видно, як прилип, – отозвалась Мария. – У тебе, худорбы, все позасыхало, а у мене наоборот…
Колхозницы весело взглянули на звеньевую: по ее лицу, шее, пышной груди катились многочисленные ручейки грязного пота.
– Тетю, – залилась в безумном смехе Варя. – Чого у вас ноги полосати, наверно, они постя…
– Ну и дурна же ты, Варвара! – оборвала ее Мария. – Стыда в тебе ни капли…
Но на Варю не обиделась: все считали ее дурочкой. Никто не знал, откуда появилась в станице эта по-мужски подстриженная женщина. То ли контузило её, то ли надругались над нею фашисты, оттого и тронулась рассудком несчастная.
Никто не обижал Варю, только безусые хлопцы, видя, как пропадают зря женские прелести, старались заманить ее подальше от людей в лесополосу и там брали первые уроки любви… Но работала она за четверых.
– Ну, бабоньки, – докашивая свою полосу, сказала Мария, – ржете вы, шо добрые кобылицы, так что счас не ноги задирайте от радости, шо перерыв начався, а поможем Любе: совсем ухоркалась молодица.
– Не стану ей помогать: сама еле ноги волочу… – рассердилась
Татьяна.
– Чёрт с тобой! – вспылила звеньевая. – Мени вон бабоньки поможуть…
По инерции махая косой, Люба шла навстречу колхозницам.
– Шо, дорогая, – шутили они, – косить – не в правлении сидить…
Ну як, тяжел трудодень?
– Ох, тяжёлый… – страдальчески улыбаясь, отвечала им Люба.
Ступая по мягкой, щекочущей ноги стерне, женщины подошли к одинокой акации.
Неизвестно, откуда взялось в степи это дерево. То ли осенний ураган принёс крошечное семя, то ли добрая рука путника прикопала здесь саженец, и он прижился: поднялся ввысь, раздался вширь и не одно лето спасал от зноя уставших колхозников.
Обычно в полдень под ним отдыхали мужчины, покуривая табачок и перебрасываясь крепким словцом. Теперь же под акацией копошились женщины.
Колхозницы развязали узелки и начали обедать.
– Да, сальца бы сейчас, – кусая картошку, мечтательно протянула беременная Шура.
– А колбаски не хочешь? – засмеялись женщины.
– Та замовчите, девчата, – замахала руками беременная. – Не то буду мучиться и днем и ночью.
– А я, – заметила Мария, – як Петром ходила, так три месяца блевала, а потом потянуло на яйца…
– На чьи? – лениво причесываясь, ехидно бросила Татьяна, красивая пожилая колхозница.
– Та не на Степановы… А жила тогда у свекрушки, борщ хлебай из общей миски, яки там яйца… Но родила хлопчика хорошего… Погиб мий Петенька в Польше… – Мария на мгновение замолчала, на глазах у неё появились непрошеные слёзы, и она их вытерла украдкой, а потом неожиданно обратилась к новенькой:
– А ты чого, Люба, не кушаешь?
– Я утром хорошо поела…
– Да кто счас, дочка, хорошо исть, – грустно вздохнула звеньевая.
– Одни – кугу, други – мамалыгу, третьи – картошку… На, – дала она ей кукурузную лепешку. – Не то ноги протянешь…
Утомленные работой, женщины притихли.
Подложив под голову руку, сладко посапывает Шура. Прислонившись к акации, дремлет Варя. Делятся женскими бедами Марфа и Татьяна. Их внимательно слушают Настя и Вера. Чуть покачивая головой, грустит
Мария. Люба баюкает израненные ладони.
После перерыва работалось тяжело, но постепенно усталость улетучилась, настроение поднялось, и по-прежнему под поющие косы падали густые сочные травы.
Для молодых ночь – прекрасное мгновение, но забрезжил рассвет – и пора вставать. Надо делать ежедневную работу: подоить корову и выгнать её на луг, почистить баз, приготовить завтрак.
Когда Люба вошла в дом, все уже проснулись.
Кряхтя на кровати, любовно поглаживает белую бороду Пантелей
Прокопьевич. Фёкла натягивает на ноги-палочки заштопанные чулки.
Игнат, сидя на стуле, почёсывает тощую волосатую грудь.
– Папаня, – ласково обратилась к свёкру Люба. – Дайте хоть ложечку масла…
– Шо ты, дочка, – замахал руками старик. – Там и так трошке осталось.
– Опять будем закрашенную воду хлебать, – вмешался в разговор Игнат.
– Не плачь, казак, – сурово ответил ему отец. – Чего Бога гневишь? Не тридцать третий год! И хлебец есть, и сахарок по праздникам пробуем, и на грядках все соком наливается… Не пропадем, сынок! А ежели оголодал, так дам вам сегодня по куску хлиба…
Не спеша Пантелей Прокопьевич подошел к сундучку, вынул из кармана замусоленный шнур с висящими на нём ключами, сунул один из них в замочную скважину, повернул его, приподнял крышку и достал полбулки хлеба, чёрствого и заплесневевшего.
– Вот так и в тридцать третьем, – упрекнул отца Игнат. – У Петра корова була… Помните: приполз он к вам и плаче: " Тато, шо робыть?
Помираем с голоду: и я, и жинка, и диточки…" А вы шо сказалы: " Да разве ж можно на кормилицу руку поднять? Скоро отелится… Жди,