– Х-хорошая у н-нас на Кубани з-земля! – восхищенно воскликнул

Иван Иванович. – П-посеем на ней п-пшеничку. Т-так и з-запиши, – приказал он Любе.

– Хорошая она-то, хорошая, но… – замялся дед Степан.

– А в ч-чём д-дело? – переспросил председатель.

– Но низина тут, едят её мухи с комарами. Тут зимой, в дожди, воды по колено. А если бы поле вспахать, то можно посадить кукурузу или овощи какие-нибудь…

– Спасибо деду, – подумал Иван Иванович. – Ох, и учиться же мне надо…

До вечера катались они по степи. Мужчины решали, что и где сеять, а Люба записывала. Так прошел ее первый трудовой день.

Время приближало Победу, а в станице жизнь шла своим чередом.

Четыре времени года следовали друг за другом, и крестьянские руки не знали покоя. Люба в жаркую пору весеннего сева со всеми выходила на поля – в другие дни находилась работа в правлении. Среди людей постепенно стиралась боль и только в одиночестве порой вспыхивала с прежней силой.

В тихий майский вечер Оксана потащила Любу на танцы. Издалека доносилось пиликание гармошки, повизгивание девчат, хохот хлопцев.

Цвели сады, и тонкий аромат кружил голову.

– Зря ты обабилась, – ругала Любу Оксана. – Хлопцы с войны вертаются… Толик Обертас, Петька Донец, Игнат Зинченко… Немного покалеченные, но зевать нельзя, – горячо рассуждала она. – Уведут…

А Петька Зайцев? Поет…

Вдруг в кустах кто-то прыснул:

– Вы шо сюда приперлись наших пацанов отбивать?

И кудрявая Мария, не по-девичьи широкая и толстая, встала на их пути.

– Не беспокойся, – отрезала Оксана. – Твоего жирного Тимофея не тронем.

– Да не ссорьтесь, дивчата, – попыталась их успокоить Люба. -

Лучше посмотрите, какой сегодня вечер!

А вечер и впрямь был чудесен. Луна играла с облаками и улыбалась своему изображению в лимане; шептал, радуясь теплу и жизни камыш; тихо лепетали листочки; где-то рядом заливалась гармошка, и кто-то басом пел:

Ой, гоп, тай усэ,

Сидир паску несэ.

Сидориха порося.

Вот и писня вся.

Это Петька Зайцев лихо колотил сапогами по молодой траве, внезапно приседал и также лихо поднимался. Увидев Оксану, он в танце приблизился к ней и пропел:

Ох, Оксанушка моя,

Пойдешь замуж за меня?

Девушка, обхватив тонкую талию руками, пританцовывая, пошла на парня, смело ему отвечая:

Брось ты, Петька, водку пить,

Буду я тебя любить.

Люба чувствовала себя на гулянке, или, как прозвали ее бабы, на тичке, неловко: парни о чем-то шептались, и она не знала, куда деться.

Гармонист заиграл вальс. Юноша пригласил ее танцевать. Он был мал, неуклюж, постоянно наступал на ноги, от него несло брагой, и девушка перестала чувствовать мелодию и еле дождалась, когда закончится этот мучительный танец.

Потихоньку Люба отделилась от толпы и направилась домой, но ей почудилось, что кто-то следует за ней, тяжело ступая и прихрамывая.

– Подожди, – грубовато остановил её незнакомый голос. – Шо фронтовиков не уважаешь? Мы за вас кровь проливали… Я знаю тебя,

Люба… Ты мне понравилась… Только далековато живешь, а мне еще трудно ходить… Помнишь: учились вместе в школе, только я был постарше… – тяжело дыша, произнес подошедший.

– А где ж вас ранило? – участливо спросила Люба.

– Долго рассказывать… – вздохнул парень.

Он оперся на палку, чиркнул спичкой, и из темноты глянуло ничем не примечательное юношеское лицо.

– Это Игнат Зинченко, – узнала его Люба.

– Страшно вспомнить, – вновь заговорил Игнат. – Эшелон новобранцев разбомбили фашисты. Сколько хлопцев безусых там полегло, кто считал? Как уцелел не знаю… Ленинград защищал… Сначала везло: пуля меня обходила… Но однажды подружилась и со мной.

Потерял много крови. Когда бой окончился, санитары подобрали раненых, дошла наконец очередь и до меня… Очнулся я в темном подвале. Первое, что захотел, закурить. Сказать ничего не могу: сил нет. Рукой нашарил кого-то и показываю ему пальцами, что курить, мол, хочу… Молчит! Толкаю другого – тоже молчит! Присмотрелся и вижу: тело на теле лежит, кто без рук, кто без ног… В могиле я, значит…

Игнат замолчал, и по движению огонька видно было, как он страстно, словно дитя соску, сосет цигарку, с каким удовольствием вдыхает дым.

– Чуть не тронулся рассудком… – признался Игнат. – Да тут кто-то откинул дверь. Это санитары еще притащили убитых… Я им рукой машу, а они носилки бросили и побежали к врачу. Трясутся… А тот оказался добрым человеком, кричит им:

– Живо за носилками! Спасайте солдата! Мертвецы не просыпаются…

И сам первый бросился к подвалу. Здесь же, на передовой, сделал мне первую операцию. А когда я очухался, то сказал: " Ну, солдат, теперь долго еще будешь жить, раз с того света вернулся."

Потом воевал за жизнь по госпиталям. Урал полюбил… Тянет меня туда, да батько не пускает.

Игнат снова вздохнул и затянулся цигаркой.

– А у меня отец погиб, – грустно сообщила Люба. – Пулеметчиком был… Да разве он один? И дядя, и двоюродный брат, и соседи… На улице мужиков не осталось… Одни вдовы…

Голос у неё задрожал, и она замолчала. Горе сблизило её с этим худощавым парнем, так много курившим во время разговора.

Было видно, что война опалила его душу, что-то в ней сломала и уничтожила.

– Вот мы и пришли, – сообщила Люба.

Игнат взял её за руку.

– Давай ещё встретимся, – предложил он, притягивая к себе упирающуюся девушку.

Любе казалось, что эти нагловатые руки и губы, касающиеся её тела, грубо разрывают возникшую было ниточку доверия.

– Нет! – вырываясь, крикнула она и, хлопнув калиткой, исчезла в саду.

Скрипнула дверь – и бойкий разговор прервался: взгляды женщин скрестились на вошедшей. Потом разговор возобновился.

– То-ро-пи-ца, наш го-лу-бок! – по слогам протянула незнакомая женщина.

Необычайно тучная, она, казалось, с трудом выдавливала из большого тела слова, и они, рождаясь в хрипе, неприятно ранили слушавших.

– Сваха Степанида, а это мать Игната Зинченко, – указывая на тощую, по-старушечьи высохшую женщину, представила гостей Надежда.

Люба смущенно покраснела. С того самого вечера она больше не видела Игната, и тем неожиданнее был для неё приход свахи.

– Усе живуть в паре, – хрипела Степанида, – люди, звери, птица…

У нас есть отважный голубь – у вас красавица голубка… Надо их спарувать…

Сваха сделала многозначительную остановку и затем обратилась к

Надежде:

– Шо вы на то скажете, сватья?

– Не знаю, як дочка… – грустно промолвила Надежда.

Люба молча стояла у грубы.

– Стесняеца… – решила Степанида. – Да и шо тут скажешь… Тепер за безруких, безногих дивчата хватаются, не одирвешь… А у нашого голубя усе есть, – гордо произнесла она. – Давайте решим: свадьба колы… Торопица наш голубок… Радость к вам в хату пришла…

– Жизнь покаже: радость чи горе, – оборвала ее Надежда.

Две недели перед свадьбой промелькнули как один день. Надежда придирчиво пересматривала приданое, ибо знала, что скидок на вдовство не будет: бабы пересчитают в скрине белье и одежду, прощупают перину и подушки… Оценят каждую вещь.

Казалось, все продумано и учтено, а душу гложет тоска.

– Нет, не так любили раньше… – осуждает молодых Надежда. -

Андрей свадьбы не мог дождаться, а этот глаз не кажет… И Любка безучастная, грустная… А все проклятая война… Все спутала, сломала, разрушила. И как ей разобраться в судьбе дочери, если сама по ночам мечется, плачет, зовёт Андрея, если сердце еще тоскует по любимому.