Изменить стиль страницы

По уклонной Улице Радения Гостемил проследовал почти бегом, и повернул налево, в Земский Проулок, где в добротном, из хороших пород древесины, доме проживал священник по имени Илларион. Не при церкви, а в своем доме. Странный человек.

Гостемил стукнул в дверь сперва кулаком, а затем поммелем. Наконец послышались шаги. Молодой парень в монашеской робе неприветливо посмотрел на гостя.

— Чего тебе?

— И я тоже рад тебя видеть. Ищу Иллариона. Он дома?

— На торг пошел, — мрачно сказал монах. — Когда будет назад — не знаю. Отрываешь меня от занятий. Мне велено переписать всё «Откровение», и ежели меня будут беспокоить по шесть раз за день, я никогда не справлюсь, так и знай.

— На торг? — удивился Гостемил. — Кто ж службой правит? Время-то…

— Дьякон.

— Ага. Ну, пиши, пиши. Не буду тебя беспокоить.

— То-то же, — проворчал монах и закрыл дверь.

Ну, стало быть, на торг, решил Гостемил. Мне все равно туда надо — за одеждой для Ширин.

Обойдя Горку с севера, он проследовал вдоль реки к торгу.

Значительно меньше народу! На подходе к торгу, в дорогих лавках — никого, лавки закрыты. У калитки — никого. У молочниц, стоящих возле самого забора, скучные лица. Одна молочница, пользуясь необычным для времени года отсутствием властей и правил на торге, пригнала свою корову и теперь прилюдно ее доила в грязное жестяное ведро. Остальные молочницы, недовольные этим, непременно бы ее побили, не будь телосложение нарушительницы устоев столь пугающе могучим.

Гончары в количестве пятерых сидели рядышком на одном ховлебенке, а товар их стоял перед ними на шести разных ховлебенках. Гостемил остановился возле товара. Окинув его взглядом, гончары безучастно отвернулись.

Встречают по одежке — я слишком поспешил, подумал Гостемил. Нужно было переодеться, у Хелье хранятся пять моих комплектов… Не хотел переодеваться, не помывшись. Нужно было и помыться и переодеться, а то что-то меня всерьез не воспринимают… Ну-ка я брови к переносице сгущу да посмотрю сурово… Вот, теперь правильно восприняли… Попятились… Дураки… А вот и печенежские недоросли шастают. Глазами туда-сюда, переговариваются, группируются, перегруппировываются. И отпрыски богатых ростовчан — сгрудились, помыслы вынашивают. Скоро будет драка.

Одна из молочниц вдруг завизжала. Гостемил оглянулся. Молочница бежала вперевалку, но лихо, прочь от торга, а за нею гнался какой-то, вроде бы, смерд, возможно ее муж, крича, «Стой, змея подосинная! Стой, хвита!»

Остальные молочницы почему-то засобирались куда-то, стали передвигать крынки и ведра.

Любимый приторговый крог Гостемила, «Сивкино Ухо», стоял с выбитой дверью. Внутри шумели, в палисаднике какие-то заморыши дырявили вынесенные из подвала бочки с вином и пивом и прикладывались к ним, крича в промежутках нечленораздельные восхищенные ругательства. Скривившись, Гостемил пошел дальше.

На самом торге было шумно и пьяно, и напоминало народные гуляния, но с каким-то буйным, зловещим оттенком. Какой-то пьяница тут же, у самого входа, наскочил на Гостемила плечом, и Гостемил брезгливо его оттолкнул. Лавки стояли закрытые, палисадники пустые. Впрочем, нет — вон ту лавку, ближе к реке, явно грабят. У вечевого колокола наяривали залихватскую мелодию четверо гусляров, а пьяные мужчины разных возрастов водили вокруг биричева помоста совершенно безумный хоровод, и на каждый восьмой такт дружно плевали на землю. Гостемил отвернулся.

В палисаднике недавно отстроенного Готтского Двора дюжина крепких молодцов в кольчугах и со свердами делала вид, что происходящее к ней, дюжине, не относится. У скромной лавки Хвилиппа, торговца фолиантами, разведен был самый настоящий костер, вокруг него тоже водили хоровод, а в костре горели эти самые фолианты.

Гостемил что-то вспомнил, из детства. В эйгоре, где он родился, языческие праздники не были в чести — Моровичи стали христианами полтора столетия назад. Родившемуся в год Крещения Руси Гостемилу любопытствовать было недосуг, а когда он повзрослел, из всего множества этих праздников оставалась востребованной разве что Снепелица. Но либо он сам видел, либо кто-то ему сказал — позднеосенний праздник, накануне первого снега. Гостемил глянул на небо. Тучи висели тяжело и низко, и сейчас, в два часа пополудни, было явно холоднее, чем утром. Возбудился народ. Народ вообще склонен реагировать на перемены в природе, подумал Гостемил. Если собрать сотни четыре народу, да поставить их стоймя в поле по соседству с подсолнухами, то как рассвет — так головы подсолнухов и народа синхронно повернутся к восходящему солнцу. На востоке так и делают, кстати говоря. Такое трогательное единение с природой.

А почему нет женщин? И молочницы ушли зачем-то?

О! Странно. Действительно — нет женщин. Ни одной бабы, нигде.

— Ну ты! — обратился к нему еще один пьяница. — Ты вот! Да.

— Ну я, так что же, добрый человек?

— Ты, это… э… вот… ты не очень! Да.

Мысли народные, подумал Гостемил, настолько глубинны, что словами их выразить трудно. Особенно если количество слов ограниченно дурным воспитанием и пьянством.

Пьяный согнулся, вздыбил левый локоть выше головы, и его вырвало. Гостемил отскочил в сторону, придерживая сленгкаппу.

Среди зевак, пьяных, танцующих, кричащих тут и там сновали, кобенясь, печенежские юнцы, отпускающие глупые, ненужно вызывающие замечания с резким акцентом.

Наконец Гостемил увидел женщин.

Их было пять, совершенно голых, со связанными руками. Концы веревок прикручены были к четырехгранному известняковому столбу в два с половиной человеческих роста, и локтя четыре в ширину, с утолщением к основанию, часть коего была, возможно, вкопана в землю. Этого столба Гостемил раньше не видел. Наличествовали на столбе три яруса рельефов, а верхушка являла четыре лика, по одному лику на грань, и увенчана была сферической княжьей шапкой с отворотом.

Обращенные к толпе спины женщин покрывали кровавые рубцы. Еще одну, шестую, голую, со связанными руками, выволок из толпы коренастый детина. Полноватая, крупная, с тяжелыми каштановыми волосами, с коротковатыми ногами и большой грудью, визжала она истерически, на высоких нотах, нечленораздельно. С деловым видом детина принялся прилаживать веревку к столбу. Во втором ярусе головы рельефных изображений хорошо для этого подходили, не хуже крюков. Кто-то сунулся было помогать, но детина рявкнул на него:

— Моя баба, не тронь, если хочешь, веди свою.

Хвенный Щорог, вспомнил Гостемил.

Хвенный Щорог — праздник исконно киевский, введенный в угоду Вегу, покровителю киевского домашнего тишегладствования. Накануне первого снега всех жен в Киеве выводили в людное место, снимали с них одежду и сжигали ее на костре, а затем, связанных, привязывали к столбу и пороли — за недавние провинности и впрок. Возможно, что в древние времена праздник приносил определенную общественную пользу. С выбитой из них дурью, плачущие жены напивались и становились, наверное, податливыми и любвеобильными на какое-то время. Но было это давно.

Первый запрет на Хвенный Щорог наложил князь Аскольд. Убивший Аскольда Олег запрет снял — на один год. Был он в то время сердит на одну из своих жен. Но затем снова ввел запрет. Последующие князья запрет подтверждали, а уж при Владимире, и теперь, при Ярославе, праздновать Хвенный Щорог в шестидесятитысячном городе и вовсе казалось делом немыслимым. Киевские жены, независимые и надменные, слыхом не слыхивали о таком празднике, а если бы услышали, то поинтересовались бы насмешливо, кто кого пороть будет — мужья их, или они мужей. Не все, но многие. Женщины же крупного телосложения, то бишь (считал Гостемил) наиболее склонные к подчинению и раболепию, и без всяких праздников согласны были подвергаться порке, и не один раз в году, а чаще.

Поровшие своих жен мужья в данный момент отдыхали, отдуваясь, делово помахивая и встряхивая розгами. Очевидно, каждый новоприбывший получал возможность пороть вне очереди. Женщины, привязанные к столбу, отметил Гостемил, красивым телосложением не отличались — две толстухи, со свисающими складками жира, и три тощие, угловатые, и неказистые, с торчащими коленками и неумеренно длинными, узкими ступнями без подъема. Вероятно отчасти за это их и пороли. Поротые не визжали уже, а просто мычали носами, стоя вокруг столба со вздернутыми вверх руками, стараясь не касаться холодного известняка грудями, и молча глотали слезы, иногда переминаясь с ноги на ногу.