Изменить стиль страницы

Рыжая девчонка вздрогнула. С некоторых пор она всегда вздрагивала, когда ее окликали.

– Не могу... пробиться не могу.

– Такая слабенькая? – удивился скуластый. – Хочешь, я для тебя посмотрю?

Рыжая кивнула.

– Как фамилия? Лис?

Внизу, у входа, кто-то бранился. Сверху, прислонившись к ступенькам винтовой лестницы, стоял вальяжный юноша в ослепительно белой рубашке. Юноша находил острое удовольствие в том, чтобы стоять двумя ступеньками выше прочих и поглядывать на них, абитуриентов, мудро и устало.

– Эй, Лис! С тебя бутылка шипучки – пляши!..

Девчонка смотрела удивленно. Кажется, не верила.

Где-то наверху, на недостижимой даже для вальяжного юноши высоте, открылись стеклянные двери. И полный мужчина с кожаным плоским портфелем взмахнул, как платочком, белым листком бумаги, и вальяжный юноша поспешно принял бумагу из пухлых рук, вчитался, нахмурил лоб:

– Внимание, информация... Студентам первого курса обращаться по поводу общежития... Военнообязанным студентам явиться в контору пять... Всем студенткам-ведьмам, – юноша невольно понизил голос, и на лице его появилось странное выражение, – явиться к директору лично и иметь при себе свидетельства об учете из окружного управления Инквизиции...

– Ведьм принимают, – зло сказала заплаканная девчонка с развязанной папкой. – Ведьм они принимают... Знаем мы...

На нее поглядели с жалостливым презрением.

Потому что ведьм, на самом-то деле, не принимают никуда .

* * *

– Не выдумывай. Ведьмы лишены некоторых гражданских прав – но не права на профессию...

Ивга еле удержалась, чтобы не состроить гримасу. Поразительно, как мало знают большие начальники о жизни, происходящей ну прямо под ножками их высоких стульев.

Говорят, что «Начались воспоминания – встречайте старость». Она, Ивга, заслужила сегодня звание почетной старушки; эти ее воспоминания подобны тряпкам, хранящимся в нафталине под замком. Глупо извлекать их на свет...

И тем более глупо испытывать от этого удовольствие.

Самой противной игрой всегда была для нее игра в откровенные ответы. Потому что приходилось все время молчать, и на нее начинали коситься...

А потом она приспособилась врать. Совершенно откровенно врать в ответ на откровенные вопросы. И ее все полюбили. Поверили...

– Я понятия не имел, что есть такая игра.

– Есть... Особенно когда вечер. Когда девчонок в спальне пять человек, и охота поболтать перед сном... Или когда все немного выпили...

Инквизитор наклонил голову; теперь он сидел вполоборота, и в свете настенного фонарика Ивга видела половину его лица. С опущенным уголком губ.

Собственно, почему она обо всем этом ему рассказывает? Потому что ему интересно?..

Профессиональное любопытство. И сколько же таких исповедей приходится на его нелегкий рабочий день...

Ей почему-то вспомнилась огромная кровать в той его квартирке, поле сражений, покрытое снегом чистого белья.

– А вы так и живете...

Вопрос вырвался сам собой, и, проговорив его до половины, Ивга с ужасом поняла, что сказанных слов не загнать обратно. Слова – не макароны, в рот не запихаешь.

Пауза затянулась. Ивга проглотила слюну.

– Ну? Как же именно я живу?

Ивга обреченно вздохнула:

– Вы так и живете всю жизнь? Я слышала, инквизиторам запрещено жениться...

Она ожидала какой угодно реакции. Насмешки, безучастия, пошлой поддевки, высокомерного отстранения; инквизитор медленно повернул голову, и Ивга пробормотала, оправдываясь:

– Я... спросила лишнее. Простите...

Он улыбнулся. Его, кажется, рассмешил ее страх.

– Ничего особенного ты не спросила.

(Дюнка. Май)

Решетка, отделяющая дом от чердака, не запиралась.

В полном молчании они прошли мимо бетонной коробки, где ворочались и гудели моторы двух маломощных лифтов; прошли мимо низенькой двери с навешенным на ручки амбарным замком, взобрались по аккуратно окрашенной железной лестнице и выпрыгнули в сырость весеннего вечера. Двадцать пять этажей не приблизили их к звездам – да тех и было-то всего две или три; по темному небу ползли, постоянно меняя очертания, рваные серые облака.

Когда-то здесь было кафе. Сейчас от него остался только железный скелет пляжного «грибка», брошенный за ненадобностью и потихоньку покрывающийся ржавчиной; старые перила ржавели тоже, и потому Клав не стал к ним прислоняться.

Здесь не нужен был свет. Весь фасад дома напротив залит был пестрой мигающей рекламой, и Дюнкино лицо, различимое до последней реснички, казалось то апельсиново-желтым, то сиреневым, то зеленым, как трава. Клав знал, что выглядит не лучше.

Дюнка улыбнулась краешками губ:

– Цирк...

Клав поежился. Он не боялся высоты, но неожиданно холодным оказался ветер.

– Клав... я... тебя люблю.

Он почему-то вздрогнул. Положил холодные ладони ей на плечи:

– Дюночка...

– Клав...

– Дюн, – он быстро облизал губы, – а что... если бы я умер? Что бы ты делала? Если бы вдруг...

Выражение ее глаз изменилось. Кажется, это был страх.

– Извини, – сказал он поспешно. – Я...

– Ты не бойся, Клав, – сказала она шепотом, и очередная вспышка рекламных огней сделала ее лицо медным, яростно загорелым, как у индейца. – Ты... не... умрешь. Не бойся...

Рекламные огни мигнули; теперь крышу заливал темно-синий свет. И лицо девушки с просительно полуоткрытыми губами сделалось матовым, как...

Как тот барельеф на темном камне надгробия. Клав отшатнулся, но Дюнкины руки сомкнулись вокруг шеи, желая его удержать:

– Клав... не покидай... меня.

Руки разжались. Дюнка отступила, и в новом беззвучном взрыве цветных огней Клав увидел, какими мокрыми сделались ее ресницы.

И резанула острая жалость.

– Я не покину... никогда... с чего ты...

Дюнка отступила. Из глаз ее почти одновременно выкатились две тяжелые капли; она чуть заметно качнула головой. Будто говоря: нет...

– Ты не веришь мне?!

Дюнка отступила еще.

Какой я идиот, яростно подумал Клав. Все эти страхи и колебания... Она ведь понимает. Каково это ей – всякий раз ждать меня и всякий раз бояться, что я – все, не приду больше, перепуган, отрекся?!