А мне жаловаться вообще не пристало. Я на своём месте и рад заниматься своим делом! И да, у меня ученик есть, представляешь? Никитка – удивительный малый: чуткий, понятливый… Смотрю на него – и нас с тобой в те же года вспоминаю.

Миша, сам-то ты как? Вспоминаешь обо мне, хоть изредка? Спрашиваю потому, что родные, кажется, вовсе позабыли. Я отправлял им столько писем – и ничего… Но тебе отправлять не буду, всё в тетрадках останется, как прежде, уж прости. Я трус, наверное, никогда ничего не боялся, а теперь боюсь. Мне совестно и страшно разыскать тебя и, тем самым, напомнить о былой размолвке. Мне совестно и страшно явиться к тебе, профессору Ломоносову, хотя мы и в одном городе, и понять, что я более не нужен, и ты при встрече меня даже не узнаешь.

Лучше и мне не знать. Я буду помнить Марбург. Буду работать и собирать обрывки сведений о тебе.

Твой друг Дмитрий Виноградов»

 

* * *

1752, окрестности Петербурга

 

- Дмитрий Иванович, ваш присмотр у плавильных печей надобен. Мастера говорят, почти закончили…

Никита старался слишком явно не улыбаться, но сохранять спокойствие было непросто: секрет собирался так долго и охранялся столь тщательно, что последние мгновения с трудом удавалось вытерпеть. Наставника он нашёл у рисовальщиков – едва ли не в самом тихом уголке мануфактуры: господин Виноградов заполнял за письменным столом таблицы по оренбургским и смоленским глинам, присланным буквально на днях. Вообще вся минувшая неделя выдалась на заботы и дела богатою, а испытания новых материалов до того поглотили создателя порцелина, что он попросту не успевал замечать, как мужики втихую меж собой некие приготовления ведут. Вот и сейчас, подняв на ученика взгляд, в коем смешались удивление, усталость и недописанные столбцы данных, Дмитрий Иванович с улыбкой отложил перо.

- Мой присмотр, хм?.. Ну что ж, пойдём присмотрим, - он шагнул за Никитой, набрасывая плащ поверх камзола, - что Его высокопревосходительство? Уехал?

- Никак нет, пока дожидается. У него к вам тоже дело.

Ежели Дмитрий Иванович и удивился сильнее, то виду не подал; плечами лишь повёл зябко: в цехах, несмотря на прогретый многочасовой работой воздух, тепла не было – нынешняя морозная зима сполна ощущалась везде.

А у печей, меж тем, столпилось уже целое собрание: отложив инструменты и готовые изделия, рабочие сами ждали – и улыбались. Мальчишки-подмастерья, молодые ученики, их опытные отцы и деды – все, кого успело приютить порцелиновое производство. Барон Черкасов, радушный и, как всегда, при персональной охране, стоял среди мастеров, шумно с ними переговариваясь.

- А, вот и господин Виноградов, очень кстати… Я распорядился: для вас и ваших людей в скорости привезут некоторый запас хлеба и сыра.

- Хлеба и сыра?.. – Дмитрий Иванович уставился на него с изумлением. - Спасибо, Ваше высокопревосходительство, но… по какому поводу?

Улыбки мастеров сделались радостнее, а гомон усилился. Барон подал кому-то знак – из толпы вышел Егор Гаврилов, счастливый, держащий в руках тонкую белую чашу.

- Можете моим поощрением считать, - любезно сказал Иван Антонович, - а что касаемо поощрения от ваших молодцов – то они сами разъяснят с охотою.

- Поощрения?.. Какого? Что происходит?

Решив не мучить больше учителя загадками, Никита подошёл ближе и положил руку ему на плечо.

- Дмитрий Иванович, миленький, мы все вам обязаны премного, - начал он со смущением, - не каждый про то сказать умеет, но трудом усердным доказывает непременно. И так было всегда…

Он бережно принял из рук Егора чашу.

- Сегодня – ровно пять лет, как первое полноценное изделие под вашим началом изготовили. А сколько до того работы и поисков было! Сколько вещиц красивых вами придумано! Сколько ночей бессонных вы бились над рецептурами! Коль скоро грядут именины Её Величества, мы захотели в подарке императрице и ваше имя увековечить.

Дрожа и сам, но уже от волнения, Никита передал чашу наставнику.

- Самая тщательная пропорция. Два обжига и слой глазури в два листочка – всё, как вы учили. Не хватает лишь красок и вашего клейма…

Шум в цеху затих. Дмитрий Иванович, казалось, вовсе забыл, как дышать – огромными глазами он смотрел на подношение, гладя кончиками пальцев мелкий рельеф на стенках.

- Моё имя, ты сказал?.. Но ведь это же…

- Виноград, - кивнул Никита, - она вся в гроздьях винограда.

- Пришлось постараться, чтобы сделать форму, - добавил Егор.

- И чтобы вы раньше срока не заметили ничего, - доверительно сообщил Черкасов, - но тут вас глинами вовремя отвлекли, Дмитрий Иванович.

- С годовщиной, Дмитрий Иванович! – выкрикнул кто-то в толпе, а затем цех внезапно снова ожил – под потолки вз-етело многократное:

- С годовщиной!

- Ура! С годовщиной!

- Ура!

И были новые возгласы, счастливый смех, и привезённые хлеб с сыром, остро и вкусно пахнущие с холода. И Дмитрий Иванович, растроганный и благодарный, обнимал своих мастеров, говоря, что заслуга и радость не токмо его, но их общая. И была чаша, коей все любовались, даже барон Черкасов, не особо склонный чувства проявлять: обернувшись в какой-то момент, Никита увидел его, стоящего в дверях цеха. Иван Антонович смотрел на общее веселье и сам довольно улыбался, но значение этой улыбки стало понятно гораздо позже:

Невская порцелиновая мануфактура доживала свои последние солнечные деньки…

 

* * *

1753, Петербург

 

Гибель Георга Рихмана, страшная по своей внезапности, лишь сильнее погрузила Михайло в работу и эксперименты. Он почти не покидал лабораторию, где проводил бесконечные исследования. Он реже видел домашних и едва присматривал за Усть-Рудицким имением – большая часть забот о строительстве легла на плечи помогшего с землями Ивана Шувалова. Всё это было несправедливым, но учёная одержимость, помноженная на горечь потери, ни на что иное сил не оставляла.

Михайло мало спал, обычно до глубокой ночи в кабинете засиживаясь. Нынешняя ночь, однако, ещё по-летнему тёплая, но уже дышавшая прохладным осенним ветром, застала его дома в постели.

- Миша…

Обнимая лежавшую рядом Елизавету Андреевну, он видел во сне то её, то подросшую Елену, что мирно спала у себя в детской, - их образы перемежались вечными рукописями, полными расчётов и теорий.

- Миша…

Кто-то звал его по имени?.. Хлопнула оконная рама, задетая сквозняком, - тук-тук, тихо и тревожно. Легла на плечо невесомая рука…

- Миша…

Михайло открыл глаза: облитый лунным светом и похожий на призрака, подле него на кровати сидел Митя. Лицо его истончилось, под глазами, чёрными от природы, залегли глубокие тени. Одна рука теребила изодранный длинный шарф, намотанный на шею, другая, холодная как лёд, лежала на его, Ломоносова, плече.

- Митя… Митенька… - пересохшими губами позвал Михайло. - Где ты? Как помочь тебе?..

Тишина была ему ответом. Улыбаясь грустной, полной тоски улыбкой, Митя не сказал ничего – лишь посильнее тряпьё на шее дёрнул и, к своему ужасу, Михайло осознал, что не шарф это вовсе, а связанная из длинных лоскутов удавка.

- Где ты… Митя…

Ладонь с его плеча исчезла – пальцы обеих рук заскользили по узлам, выше и выше, медленно затягивая петлю на шее.

- Не надо…

- Михель!..

Выше и выше, судорожно цепляясь за скрученные полосы.

- Не надо, Митя…

- Михель, проснись!..

Кто-то осторожно тряс его, пытаясь добудиться, а перед глазами стояло беззащитное Митино горло, сжатое тряпичным узлом.

- Не надо… Не надо!..

- Михель!

Михайло вынырнул из сна как из омута, часто дыша и отчаянно держась за обнимавшую его супругу. В комнате было холодно. Тихонько, раз за разом, постукивала от ветра оконная створка. Над Петербургом занимался рассвет.

- Любимый мой, хороший, - зашептала Елизавета Андреевна, переходя с русского на немецкий, - что тебе снилось? Это был Димитрий?

Это был не просто он. В памяти, будто вчера случилось, возник образ погибшего отца, вот так же увиденного в Марбурге. И девчонка, сгоревшая когда-то в общине староверов.

- Я не знаю, Лизонька. Не знаю, где он… - Михайло вновь откинулся на подушки, сжимая руку жены и глядя в распахнутое окно. - Боюсь, беда может произойти. Или уже происходит…

 

* * *

То же время, окрестности Петербурга

 

Он поднимался в здание завода как на Голгофу, едва передвигая ноги и стараясь не кривиться от боли. Завьялов и Котов, те, что подпоручики, шли чуть позади. Хвостов и Тархов, с самой ночи бранившиеся, возглавляли процессию. Меж них четверых Митя ощущал себя каторжником: избитый, с рассечённой лиловой скулой и неловко прижатой к груди рукой, на которой висела цепь. За эту цепь, унизительно понукая, его тащили порцелин делать:

- Шевелись, собака! Иди, поприветствуй «своих» мастеров!

Будто мало унижения, в одном из цехов уже собрали абсолютно всех: десятки и десятки людей, недавно счастливых, а теперь – голодных, исхлёстанных и натерпевшихся. Людей, кои, не ропща, верили ему, и кого он обманул невольно, уповая на милость барона Черкасова. Людей, в чьих глазах плескались ужас и его собственная боль, услышанная и понятая. К этим людям вели его, как дикого зверя, на длинном поводу. Кто-то, завидев процессию, быстро осенял себя крестом. Кто-то плакал. Иные снимали шапки, как перед покойником.

- Господь Всемогущий… Дмитрий Иванович, вас-то за что?..

Он так и не разобрал, кто это спросил. Он будто кожей чувствовал ухмылки охраны, в притворном терпении ждавшей его ответа. Подняв голову, Митя встретился взглядом с Никитой – и первым отвернулся, не выдержав стыда.

- За порядки прежние, ребята, - тихо сказал он, обнимая закованную руку свободной, - а сейчас… расходитесь по работам.

 

* * *

1737, Марбург

 

- …Ну, вот разъясни, зачем ты к этому хлыщу полез?

- А что мне оставалось?!

- Для начала – говорить потише…

Скрипнула входная дверь. Крадучись между не менее скрипучими половицами, двое студентов проникли в дом и принялись на ходу стягивать туфли. У Михайло кровила губа, один манжет отсутствовал, а парик, помятый и растрёпанный, съехал куда-то вбок. Митя выглядел не лучше: щурясь подбитым глазом, он отряхивал камзол и держал шпагу с оборванной перевязью под мышкой. При этом оба хихикали и пьяно пошатывались.