Слово «подопечный» её покарябало, но она набралась храбрости и явилась с прекрасно уложенными волосами и в чрезвычайно модной сиреневой кофточке с рюшками и в чёрном бисере, который великолепно контрастировал с её оливковым цветом кожи и конечно же, с чёрными-пречёрными глазами.

– Непосредственность писателя – отвратительное качество, – упёрся Булгаков, имея в виду литературу, и тут же пожалел об этом, потому что привык к реакции возмущения Ракалия, от которой надо было защищаться всеми доступными способами, а здесь было совсем другое, явно не злобливое, хотя и в женском обличие, которое он последнее время считал весьма несовершенным, а после Ракалии стал ещё и побаиваться, как бормашины. Однако тут же устыдился того, что заподозрил Гэже в лицемерии: взгляд у неё был чистый и свежий, а Булгаков ещё не потерял вкуса к красивым женщинам, так как в этом вопросе находился в переходном периоде. У него даже слюнки потекли, как у опытного английского бульдога, и он зашвыркал ногами, словно собираясь за кем-то бежать, но, конечно же, не побежал, а пал ниц, то бишь моментально влюбился до потери сознания.

– После таких романов только и думаешь об авторе, – призналась она убеждённо и тайно, чтобы никто не заметил, коротко пожала ему руку.

Их нарочно усадили рядом – какая сила и почему, она не поняла, сколько ни выглядывала в многочисленной толпе гостей полковника Германа Курбатова. А потом о нём напрочь забыла, стоило ей было произнести заученную фразу: «Я прочла все ваши романы!» Это был элемент женской тактики, но Елена Сергеевна действовала, не осознавая своего коварства и улыбалась так, что у Булгакова сладко заныло сердце. И защитная вредность его отпустила перед её естественностью, и он моментально поверил. Он снова стал тем, кем был в юности, в его прекрасном Киеве, на Владимирской горке, тем юношей, которым себя представлял, когда боготворил всех, без исключения, женщин и считал их главной целью в жизни.

Он внимательно посмотрел на эту женщину и вспомнил ту иерархию, которой она у него занимала. А занимала она у него место под грифом «красивая брюнетка, с безупречным вкусом, с бархатной кожей и тонким запахом французских духов». Так его выдрессировала Белозёрская-Ракалия – бояться собственных мыслей. Ах, да-а-а… вспомнил он ещё: ни разу не поссорившаяся со мной. Это было более чем удивительно, ибо не было женщины, которая бы не стремилась накинуть на него петлю женского эгоизма; даже моя святая Тася. Может быть, всё только впереди, предполагал он, делая в душе первый робкий шаг к сближению, но тогда я в опасности, и с тревогой взглянул на Гэже.

– У меня манжетка развязалась… вы не поможете, – протянула она руку.

И пока он возился с её тонким запястьем, он вдруг понял, что у них начались отношения: то странное ощущение заботы о ком-то, которое он успел подзабыть за долгими годами супружеской жизни с Тасей и нервическими выходками Белозёрской-Ракалии.

Рядом с Еленой Сергеевной снова почувствовал себя мужчиной. И ему стало страшно за неё в этом безбрежно-суровом мире.

Глава 9

Москва. Последний роман души

Он сам себе поставил диагноз: психотическая депрессия, замаскированная литературными страданиями. Иными словами, у меня, понял он, заниженная самооценка на фоне непрекращающейся травли со стороны революционных властей и революционной же публики и если бы не способность писать, я бы в петлю полез, потому как делать больше нечего.

В этом состоянии он целыми днями напевал одну и ту же тягучую, как патока, мелодию: «Ніч яка, Господи! Місячна, зоряна…» Тоска наполняла его, и он ложился, глядя в стенку, и лежал сутками, ничего не ев и не пив. А потом бесшумно и незаметно приходили лунные человеки, опоясывали его лоб энергией, насылали незлобливые вихри на макушку и тяжело вздыхали, сидя рядом в ожидании, когда Булгаков придёт в себя.

К счастью, у него не случилось ложной эйфории, которая предшествует самоубийству, и руки он на себя не наложил, ибо лунные человеки следили за ним и с этой стороны тоже, каждый раз, когда он тоске и печали шлёпал по коридору в туалет, пугали его всякими странными звуками и запахами: то ландышей, то смрадом неведомого жуткого зверя, то окалиной. Булгаков вздрагивал, испуганно таращился в темноту и переключался от тоски и печали на свой любимый конёк – женщин и на литературу. Воображение его начинало работать, как белка в колесе, и он, забыл о том, куда шёл, а шёл он в туалет, бросался к столу и писал, писал и ещё раз писал сутками напролёт.

В ней я перегорел, подумал он, я один-одинёшенек, я так устал, что жить не хочется, и только Гэже, моя радость и нежность, греет, как слабая пятиватная лампочка.

Но даже этого было достаточно, чтобы у Булгакова проснулся интерес к жизни. Поэтому Елена Сергеевна сама, не зная того, спасла его от суицида.

Он всё время знал о её присутствии где-то здесь, рядом, напротив, за столом или на диване, или в спальне, куда он привёл её, медленно, цепенея от страсти раздел, и они предались тому, к чему стремились – любви. Любви необычной: чрезвычайно нежной и доверительной, дарящая надежду в этом безумном одиночестве двух любящих сердец. Ради этого одного стоило жить и писать. И между ними в ту первую ночь возник союз, не здесь, на грешной земле, а на небесах! И Булгаков знал об этом, ибо лунные человеки оказались сердобольными няньками и раскинули ему в этом плане карты. Ему выпала червовая дама и червовый туз в прямом положении. А это означало любовь и бескорыстие.

Они сразу поняли, что созданы друг для друга, и это робкое, как паутина, чувство родило в них надежду на чудо, которое редко с кем случается в жизни.

Первая ночь стоила ему озарения: вот же она, Маргарита! – едва не воскликнул он, а я маюсь! И огромные куски текста вдруг стали рождаться в нём, как ноты оркестра, и он ловил партии с жадностью страждущего композитора в параллельной тональности: одну, вторую, третью. В нём проснулось яснозрение: он вдруг точно и определённо мог сказать обо всех достоинствах и недостатках своего текста в минорной тональности с тоникой до-диез.

А ранним утром, когда Гэже убежала к своему генералу, Булгаков тотчас бросился за стол в одних трусах, забыв одеться, и словно в лихорадке принялся освобождать душу. К полудню у него потекли сопли и открылся кашель. Но это было ничто по сравнению с тем, что у него появилась ужасная «женская часть романа», то чего ему не хватало для баланса сюжета, потому что Ракалия на эту роль явно не тянула, а Тася была далеко-далеко.

И он был счастлив! Он принял предначертанность жизни именно в такие моменты.

Писал до тех пор, пока не возникали длинноты. Тогда он бросал всё и ложился спать. Длинноты были признаком фальши. Это надо было слышать правым ухом, а левым – соразмерные квинты. Дисгармония приносила душевные страдания: депрессия наваливалась так, что мерк белый свет. Однако Азазелло тихонько хихикал, подглядывая в его тексты, а Коровьев показывал большой палец, ибо депрессия была элементом творчества, и казалось, что Булгаков исправился и дело на мази. Они радостно подпрыгивали каждый вечер в ожидании, когда он снова возьмётся за «Мастера и Маргариту», полагая, что Герман Курбатов, начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов, зря ввязался в драку, что они и сами справятся.

***

Они стали встречаться спорадически.

«Из-за моего семейного положения…» – как она любила говорить, изумительно сияя тёмно-карими глазами.

И были рады его величию случая. По телефону она обычно говорила заранее кодовое слово, например, «шесть килограммов картошки», или «три луковицы». Это значило, что она прибежит вечером или днём, несмотря на то, что у неё был дом, детишки и бравый генерал с шашкой наголо, но всё равно выскочит под надуманным предлогом, и он шёл ей навстречу по Кропоткинской и Волхонке. Белая рубашка, полувиндзор на шее, в кармане пальто из драпа букетик первых весенних цветов. А встречались они или на Патриарших, или на Тверском бульваре, не очень оберегая себя от чужих взглядов.

И Бог хранил их!

Булгаков без всяких хлопот подарил ей тот изысканный интеллект, которого ей катастрофически не хватало в армейской среде, и быстро подтянул, в отличие от Таси, до своего уровня.

Однажды его пригласили на какое-то торжество. Сам генерал Сабаневский, человек с благородным лицом английского лорда, со снисходительностью к пролетарскому искусству пожал ему руку. Его усадили в самый дальний край огромного, как лётное поле, стола так, что он мог видеть только профиль Елены Сергеевны, когда она наклонялась или брала бокал вина. И он быстро заскучал. Справа и слева от него сидели два никчёмных человека. Один – артиллерийский офицер из действующей армии, по имени Николаша, который пил водку вне очереди по три рюмки кряду, а второй, капитан Арбачаков, – начал нести какую-то чушь о собственной значимости для контрразведки. Булгаков послушал его в пол-уха, подозревая, что его провоцируют на какое-нибудь высказывание, и вышел покурить на лестницу. В конце длинного тёмного коридора он увидел ярко освещенную кафельную кухню, где вдруг мелькнул дорогой силуэт, побежал туда чуть ли не сломя голову, одно это могло выдать их с головой. Но, должно быть, лунные человеки предусмотрели всё! И он застал её, стоящую под морским манометром в дубовом футляре, обнял и страстно и, как показалось ему, бесконечно долго поцеловал, отчего у него кругом пошла голова. И снова бог или лунные человеки хранили их, потому что где-то рядом громко разговаривала прислуга, которой надо было подавать котлеты и соус. А потом, когда они снова задышали в унисон, Гэже сунула ему платок:

– Помада…