Полковник глянул в бинокль, но сначала ничего в нем не увидел, кроме каких-то радужных полос, наплывавших одна на другую. Повертев колесико, полковник навел бинокль на резкость. И вдруг разглядел совсем близко — в бинокль казалось, что в двух шагах, — внизу, под ногами…
— Вы видите, что там делается? — сказал Липранди. — Все три армии уже там: англо-шотландские стрелки, французские зуавы, турецкие башибузуки… Артиллерия горная, артиллерия с кораблей… Нет, полковник, рано. Дождемся подкреплений. Соберите своих людей и удерживайте отбитые у неприятеля редуты.
Полковник повернул обратно. Он был разочарован и весь как-то обмяк в седле. Когда он трусил на своем сером вдоль подошвы горы, то услышал сверху крики и узнал голос неугомонного Иголкина.
— Отец, — надрывался тот, — эй, где ты? Ау! Подай голос, коли жив…
И в ответ на призывы Иголкина раздалось глухое урчанье, шедшее словно из недр горы.
— Жив, отец? — кричал Иголкин.
— Уррр, — доносилось к нему в ответ.
— Бегу, отец! Коли что, держись, не поддавайся! — крикнул Иголкин и спрыгнул с бруствера.
Иголкин нашел Христофора на самом дне траншеи. Они лежали рядом: мертвый турок с крашеной бородой и Христофор, которому отшибло на правой ноге коленную чашечку. И турок и Христофор были залиты кровью. Христофор, чтобы не стонать от нестерпимой боли в ноге, гулко урчал, как в лесу рассвирепевший медведь. В одной руке он стискивал окровавленную турецкую саблю, в другой — вертел свое собственное ружье с прикладом, расщепленным в лучину. Христофор, лежа, старался припомнить, как все это случилось. А случилось это так.
Вот споткнулся Христофор о корзину с землей и, обронив ружье, покатился под откос. Вот своротил он скулу турку с бородищей, сорвал с него, с полумертвого, саблю и побежал с нею по траншее. Но Христофор не видел, как очнулся затем турок, как тряхнул он бородищей и заскрежетал зубами, хватившись своей сабли. Турок вскочил, ногами затопал и бросился бежать по траншее, подобрав в одном месте какое-то древнее ружье, начищенное до блеска. В несколько прыжков он нагнал Христофора и, увидя в руках у грека свою драгоценную саблю, взвыл так страшно, что Христофору показалось, уж не ракета ли вертится где-то близко позади, за спиной. Христофор обернулся, сразу узнал турка по крашеной бородище, и оба они одновременно ринулись один на другого. Все это произошло в одно мгновение. Христофор рубанул турка саблей по шее, а турок со страшной силой угодил Христофору прикладом ружья в колено. Когда Христофор пришел в себя, то увидел, что лежит рядом, бок о бок, с мертвым турком, и узнал в руках у турка свое собственное ружье.
Иголкин помог Христофору встать. Христофор ткнул саблю в земляную стенку траншеи, чтобы стереть с лезвия кровь. На лезвии выступила какая-то надпись арабскими буквами. Христофор вдел саблю в ножны, которые Иголкин поднял с земли, и заткнул свой трофей за пояс.
— Внуку, — сказал он, обнажив саблю до половины и снова сунув ее с силой в ножны. — Внуку отдам. Пусть помнит деда, как он зарубил турецкого пашу.
Иголкин повел Христофора по траншее. Христофор шел, сильно прихрамывая, наваливаясь на Иголкина, опираясь с другого бока на свое расщепленное ружье. А Иголкин, разобрав, в чем было дело, только диву давался.
— Вот так история, отец! — не умолкая, тараторил он всю дорогу. — Значит, так: зарубил ты турка его же саблей, а турок шибанул тебя твоим же ружьем. Вот это история! Выходит, моей же дубинкой да меня же по лбу! Да, особая это история.
Когда они выбрались наконец из траншеи, то увидели равнину в красных пятнах английских мундиров, голубое марево моря за Балаклавой и наши части, отходившие к Севастополю. Генерал Липранди не дождался подкреплений от Меншикова и не стал брать Балаклаву. И позиции, отбитые у турок, пришлось оставить. Слишком опасен был для нас этот длинный и узкий клин, который врезался сегодня во вражеское расположение.
Отбой шел по всей линии. Но у Христофора мутилось в глазах, и он ничего не видел и ни о чем даже не думал. Будто из-за горы доходили до него слова Иголкина, когда окликнул он какого-то ездового верхом на лошади, одной из четверки, запряженной в зеленую повозку.
— Э-гей, земляк, как тебя кличут?
— Ермолай Макарыч, — ответил ездовой.
— Важно! А меня так Иголкин. Будем знакомы.
— Иголкин, хмм, — хмыкнул ездовой. — Чать, не из пыли ты родился, Иголкин. Отец-мать у тебя… Батюшку твоего как величали?
— Это когда как и когда к чему, — ответил Иголкин. — На деревне звали его Ильей Миколаичем; приказчик кликал Ильюшкой; а помещик называл, как придется: когда — канальей, когда — подлецом. Вот и разберись!
— Разобрался! — обрадовался ездовой. — Выходит, ты — Иголкин Ильич. Будем знакомы, — предложил он в свой черед.
— Ильич так Ильич, — согласился Иголкин. — Сделай милость, пожалуйста. А по мне, так хоть горшком назови, только в печь не станови. Так вот, для первого знакомства, Ермолай… э-э…
— Макарыч, — подсказал ездовой.
— Да, Макарыч, — повторил Иголкин. — Так ты, Ермолай Макарыч, подвези старикана этого. Вишь, с ногой у него неспособно.
Ермолай Макарыч оглядел Христофора, черноглазого, усатого, с турецкой саблей за поясом…
— А это… как же понимать надо этого человека? — спросил он, не видя на Христофоре ни погонов, ни шевронов[47] и ничего другого, что красит и различает на войне и в тылу.
— А это греческого народа человек, — объяснил Иголкин. — Старуха у него в Балаклаве, так он с нами ходил в сражение. А саблю у паши, говорит, отбил; теперь внуку отдаст, чтобы, значит, навечно все эти дела помнить.
Оба они — Ермолай Макарыч и Иголкин — осторожно уложили Христофора в повозку, и она покатила вниз, выбираясь на дорогу между вырытыми ямами и нарытой горами землей.
— Эх, время нету, я бы с тобой поговорил, земляк! — сказал на прощанье Иголкин. — Да ничего! Гора с горой не сойдутся, человек с человеком, смотришь, и встретились.
Ездовой, покачиваясь в седле, стал понукивать, и причмокивать, и покрикивать на своих лошадок, и помахивать у них над головами плеткой.
— Прощай, Ермолай Макарыч! — посылал ему Иголкин вдогонку.
И с восторгом различал Иголкин ответный крик, который доносился к нему уже издалека, из глухой балки:
— Прощай, Иголкин Ильич!
Повозка, спустившись в балку, бойко катилась по дороге в Севастополь. Ермолай Макарыч с удовольствием узнал, что человек греческого народа, которого он вез в Севастополь, звался Христофором, а по батюшке Константиновичем.
— И скажу я тебе, Христофор Константинович, — то и дело оборачивался с седла к Христофору Ермолай Макарыч, — что ехать тебе надо никуда иначе, как в Корабельную слободку, на Павловский мысок. Есть там в гошпитале одна знаменитая девица. Ну просто, скажу я тебе, знаменитая! Дарья Александровна… Какая это, я тебе скажу, девица, так ты даже не знаешь! Чтобы это девка за фершала работала… А ведь работает, еще как работает, друг ты мой Христофор Константинович!
Наступал вечер. Повозка приближалась к Инкерманскому мосту. Ядра и бомбы с неприятельских батарей и севастопольских бастионов чертили небо.