Изменить стиль страницы

XXIX В Севастополь и из Севастополя

В ненастное утро 26 октября по дороге из Симферополя в Бахчисарай тащилась почтовая тройка. Из кибитки то и дело высовывалась голова в фуражке с большим лакированным козырьком. У проезжего были черные обвислые усы и золотые очки на носу, а темнозеленые погоны на походной шинели тускло поблескивали серебряным позументом. Это лекарь Успенский после пятимесячного отсутствия возвращался в Севастополь.

По обеим сторонам дороги, от Петербурга до самого Курска, шли, вперемежку с изумрудной озимью, мокрые пашни. Потом, за Курском, раскатилась степь — огромные пространства, то тут, то там пронзаемые осенним дождем. И всюду ветер. Он смаху набрасывался на низкие тучи и, растрепав их, гнал к пустому горизонту.

Чем ближе к цели, тем хуже становилась дорога. От постоянно проходивших обозов она вся была в крутых выбоинах. Гурты скота, беспрерывно прогоняемые в Севастополь на довольствие армии, превратили дорогу в липкое тесто. А довершили всё дожди. По обеим сторонам дороги валялись трупы павших лошадей, волов и верблюдов. Вороны с карканьем перелетали с трупа на труп.

Перед самым Бахчисараем ямщик, как полагалось, подвязал колокольчик, чтобы в городе зря не гремел. На почтовом дворе старик-почтмейстер объявил Успенскому, что лошадей раньше вечера не будет. Делать было нечего: пришлось Порфирию Андреевичу остановиться в Бахчисарае на вынужденную дневку.

— Не было бы счастья, так несчастье помогло, — сказал Успенский почтмейстеру. — Давно хотел я взглянуть на Бахчисарайский фонтан, Пушкиным воспетый.

— Что же-с, взгляните, — сказал почтмейстер. — Многие интересуются. Скоро там госпиталь откроется в ханском дворце, а нынче еще можно. Пока будете ходить да глядеть, может быть и лошадки вернутся. Заложим в кибитку, и покатите вы прямой дорожкой в пекло.

— Это вы про Севастополь? — спросил Успенский. — Так уж там?

— Сущий ад! Нда…

И старик задумался. Потом что-то вспомнил…

— Вчерашний день, — сказал он, — прикатила из Севастополя генеральша Неплюева. В Тульскую губернию едет и девять мопсов с собой везет в кибитках особых. В карету ей четверку лошадей впрягли, да под собак две тройки потребовала. Кричала, грозилась: «До государя, — говорит, — дойду, коли сию минуту лошадей моим мопсам не дашь. В Севастополе, — говорит, — мопсам от целодневной пальбы житья нет». И осталась, не едет: подавай, мол, сразу лошадей и в карету и в кибитки эти собачьи.

Старик стал закуривать крученую папиросу.

— Да, бывает же! — сказал он, пуская изо рта и из носа густые клубы табачного дыма. — Люди гибнут, отечество в опасности, а она — о мопсах. Ну, да шут с ней, с жиру бесится, пропала бы она! А что тяжело в Севастополе, и с каждым днем тяжеле, то это так. Третьего дня большое, сказывали, сражение происходило. Сшиблись наши с неприятелем на Инкерманских высотах. И кончилось будто ничем, а уж крови, крови пролилось!..

Успенский напился чаю в трактире, против почтового двора, и пошел разыскивать ханский дворец и знаменитый фонтан.

Порфирий Андреевич шлепал по грязной улице бывшей ханской столицы, и под ноги ему бросалось множество собак, а навстречу шли женщины, закутанные в чадры. В открытых настежь лавках работали ремесленники. Успенский останавливался у этих лавок и с любопытством наблюдал, как работают люди.

Пекарь, разложив кусочки теста на длинной-предлинной доске, замечательно ловко совал их в пылающую печь. Горшечник, взгромоздив кучу глины на вертящийся стол, лепил из нее огромный кувшин для вина. Серебряник дробно выстукивал молоточком по сплющенному металлу, и то бляшка на ожерелье, то серьга выходили из-под его искусных рук. И портной шил, и башмачник тачал, и плотник распиливал… В одной лавке Успенский купил себе вышитую золотом тюбетейку и, уже не останавливаясь, пошел к видневшемуся в конце улицы дворцу.

Минареты мечетей, дворцовые купола и пестро раскрашенные кровельки нарядных беседок — все это поднималось над каменной стеной, окружавшей дворцовый двор. Дождик унялся; хоть ненадолго, да выглянуло солнышко; мокрые купола и кровли казались покрытыми свежим лаком. Успенский вошел в ворота.

Бахчисарайский фонтан в просторных сенях ханского дворца был украшен вырезанными на мраморе цветами. С одной мраморной чашки в другую, с другой в третью капала вода. Капли были крупны и прозрачны, как слезы. Недаром фонтан этот слыл фонтаном слез. Успенский долго прислушивался к мелодическим звукам беспрерывного падения капель, даже различая в них как будто какую-то простенькую музыкальную фразу: ми-ми, ре-ре, до… Потом Порфирий Андреевич стал бродить по дворцу, переходя из одной комнаты в другую.

Кругом никого не было, только где-то в одной из зал остался сидеть на своей табуретке сторож-инвалид с какой-то древней медалью на груди. И, медленно пробираясь по коридору, который вел в ханскую канцелярию, Успенский вспомнил из Пушкина и прочитал вслух:

Среди безмолвных переходов

Бродил я там, где, бич народов,

Татарин буйный пировал…

Успенский остановился, припоминая продолжение поэмы. Но в это время в соседней комнате кто-то подхватил широко известные стихи и продолжил их за Успенского:

…Татарин буйный пировал

И после ужасов набега

В роскошной лени утопал.

Успенский обернулся. По коридору шел офицер в накинутой на плечи шинели, из-под которой виднелась расшитая шнурками гусарская куртка. Правая рука у офицера была в бинтах и висела на черной перевязи.

— Извините, что вторгся в ваши уединенные думы, — сказал офицер. — Ротмистр Подкопаев.

И он ловко щелкнул при этом шпорами.

— Успенский, — назвал себя Порфирий Андреевич и поклонился.

— Очень приятно! — снова щелкнул шпорами офицер. — В Севастополь или из Севастополя, позвольте спросить?

— В Севастополь, — ответил Успенский. — Из Петербурга. А вы, ротмистр?

— Вот… извольте видеть… — И ротмистр Подкопаев показал на свою забинтованную руку. — Позавчера. Штуцерная пуля. Еду в Симферополь и дожидаюсь лошадей. Сколько ни езжу на перекладных, на какую станцию ни прикатишь, хоть в Пензу, хоть в Алатырь, — всюду речь одна: лошадей нет, все в разгоне. А теперь и здесь насидишься, в этой татарской дыре… — И он снова стал декламировать из «Бахчисарайского фонтана»:

Опустошив огнем войны

Кавказу близкие страны

И села мирные России,

В Тавриду возвратился хан

И в память горестной Марии

Воздвигнул мраморный фонтан…

Они пошли бродить вместе по дворцу — ротмистр Подкопаев и лекарь Успенский. В верхней зале они остановились у окошка, забранного деревянной решеткой.

— Хан, сказал ротмистр Подкопаев, — опустошил огнем войны «села мирные России». Хан, конечно, был разбойник, и государство у него было разбойничье. И все же не худо, что разбойнику пришла в голову фантазия фонтан этот воздвигнуть. Пушкин, по крайней мере, блистательную поэму сочинил.

За окном по-осеннему шелестели тополя и слышны были удары в бубен. Толпа собралась вокруг человека с мартышкой в красной юбочке. Подкопаев с Успенским спустились вниз и, выйдя на улицу, пошли к почтовому двору. Лошадей все еще не было ни для ротмистра, ни для лекаря. Тогда оба решили отобедать в трактире и там дождаться лошадей.

Борщ флотский был переперчен, а бараньи котлеты не дожарены. Но время было такое и до позиций чуть ли не рукой подать… Не до разносолов было. Успенский и Подкопаев просто не обращали внимания на толстые жилы, которые каждому приходилось поминутно извлекать из рубленых котлет. Тем более что крымское вино, которое они подливали друг другу в стаканы, сильно красило дело. Когда же с обедом было совсем покончено, Подкопаев потребовал огня, раскурил трубку и принялся рассказывать:

— Погода, надо вам сказать, была препаршивая. Это в ночь на двадцать четвертое. Всей этой инкерманской операцией командовал у нас генерал Данненберг Петр Андреевич. Ну, лил дождь, мокрень, брр! Неприятель, видимо, ничего не подозревает. На рассвете туман бродит по Инкерману… Англичане — ничего, спят под шерстяными одеялами. Как посыпались мы на них! Сначала они — только давай бог ноги! А потом опомнились, и пошла тут такая, скажу я вам, драка… Захватили мы у них батарею, пехота наша дальше дорогу себе штыками прокладывает. Слыхали об английских черных стрелках? Рыжебородые, в черных мундирах и медвежьих шапках. Спихнуть с места такого великана… для этого не штык — лом надобен. Двинул против них Данненберг Охотский полк. Уж что там делалось! Тут и штыки, и приклады, и камни — все пошло в ход. Получи мы во-время подкрепления… Эх, да что говорить! Ведь в Балаклаве у англичан и в Камыше у французов пароходы уже пары разводили, чтобы, значит, дёру дать. А подкреплений нам все нет, кто-то маршрут перепутал, и генерал Соймов у нас уже убит, а офицеров сколько выбыло из строя!.. Путаются где-то по инкерманским ущельям полки генерала Павлова, а в это время англичанам на помощь летят свежие французские части с генералом Боске. Смотрим — тут и зуавы, ловкие, как пантеры, и алжирские стрелки, свирепости необычайной, и артиллерия… Французы-то и выручили англичан. А наши силы убывали, редели ряды наши…

Успенский слушал этот горестный рассказ, вертя в руке свою трубку, поглядывая в окошко. Но ворота почтового двора были закрыты, ни одной тройки, въезжавшей либо отъезжавшей, не было видно.

— Да, редели наши ряды, — продолжал Подкопаев, — и генерал Павлов не помог: опоздал с полками Бородинским и Тарутинским. А промедление, сами знаете, смерти подобно. Потому и проиграли мы сражение. Героев много, но не одним солдатским героизмом сражения выигрываются. Когда мы уже отступали, вдруг откуда-то появился этот незадачливый Меншиков, светлейший князь. Его бы правильнее темнейшим именовать. Подъехал к Данненбергу: «Вы велели отступать?» — «Да, ваша светлость». — «Но нам невозможно отступать! — крикнул Меншиков. — Здесь надо остановить!» — «Здесь нельзя остановить, — ответил Данненберг: — здесь можно только всех положить». Повернул коня этот темнейший и мрачнее тучи поскакал в Севастополь.