Изменить стиль страницы

Скоро к Михайловской батарее подошла вся семья Спилиоти. Старый Христофор со своим костылем, Жора и Кирилл и Зоя… Они примостились подле Белянкиных на камнях и молча смотрели, как кончался Севастополь. И Даша подошла с Успенским, и Николкина мать прибрела откуда-то и, плача, стала гладить свалявшиеся волосы на голове у Николки. А Николка все спал, обхватив свою мортирку, которую обглядывали и ощупывали Жора с Мишуком.

Первым нарушил молчание Христофор Спилиоти.

— Умер, — сказал он, глядя на дым, который разостлался над Городской стороной белым покровом.

— Кто умер? — спросил Успенский.

Христофор не ответил, а только кивнул головою к Городской стороне.

— Севастополь умер? — сказал Успенский. — Не умер и не умрет. Жив будет, но уже другой. И другая теперь будет Россия.

— Какая другая? — спросил Елисей.

— Неодолимой была, неодолимой и останется, — сказал Успенский. — А жить, Елисей Кузьмич, станет хоть сколько-нибудь краше. Стыдное дело, чтобы человек у человека был рабом. Первое, не станет больше на Руси крепостных рабов. Десятка лет не пройдет…

— А разве это можно? — удивился Елисей.

— Можно, — ответил Успенский. — И не такое еще можно. Видишь, горит? — И Успенский показал пальцем на Корабельную сторону.

— Горит, — подтвердил Елисей. — Наша, Корабельная… Вишь, как полыхает! Уже на батарее занялось…

Широкая лента пламени вдоль верхнего карниза Павловской батареи была в непрестанном движении. Огонь, как ржавой пилой, вгрызался гигантскими зубцами в раскаленную кровлю.

— Да, — заметил Успенский. — Шибко пошло. Далеко, брат, видно при таком огне. Всю Россию видно: рабство, нищета, бездорожье, неправда… Все теперь, как на ладони, обозначилось. Пришла пора, переделается все…

А на Северной стороне, около Михайловской батареи, уже кишмя кишело. Солдаты, ополченцы, женщины с узлами, сбитенщики с самоварами… Два молодых матроса хлебнули где-то в харчевом балагане лишнюю чарку и шли обнявшись, напевая:

Моя головушка бездольная,

Забубенная хмельна…

Они остановились против Елисея и Успенского, улыбаясь, с затуманенными глазами, и затянули во весь голос:

Прощай, слободка Корабельная,

Да-эх, родимая сторона!

И пошли дальше, распевая и покачиваясь.

Николка проснулся. Мать купила ему крендель и кружку горячего сбитня, и Николка молча завтракал, не обращая внимания на Жору с Мишуком, которые прилипли к его мортирке. На груди у Николки тускло поблескивали крест и медаль.

Унтер-офицеры стали собирать свои рассеянные по всей Северной стороне части. То тут, то там раздавались выкрики:

— Которые Охотского полка — сюда!

— Селенгинские, сбивайся у Приморской батареи!

— Волынцы, к четвертой береговой!

— Тридцать третий флотский экипаж! — кричал боцман, тот самый, что прошедшей ночью грозился Николке и стукнул его кулаком по голове. — Тридцать третий экипаж! Сбор у Волоховой башни! Есть тут кто из тридцать третьего?

— Есть, дяденька! — отозвался Николка, который числился по тридцать третьему экипажу.

Николка мигом сунул за пазуху недоеденный крендель и вскочил на ноги. Боцман таращил глаза и на Николку и на мортирку и вдруг улыбнулся во весь свой большой рот с вышибленными передними зубами:

— Ох, и ловок же, чертенок! Припёр-таки мортиру. Ну, вали к Волоховой… артиллерист!

И он пошел дальше берегом, выкрикивая:

— Тридцать третий экипаж! Тридцать третий! К Волоховой башне тридцать третий флотский!

Николка натужился и потащил за собой мортирку. Жора и Мишук тоже ухватились за лафетик, и все трое лихо покатили Николкино орудие в пролет между казармами и батареей.

— Славные ребята, — кивнул им вслед Успенский.

— Все они на Корабельной такие, — сказал Елисей, вставая с камня: — пальца им в рот не клади.

Встал и Успенский. Ему пора было к раненым, которые были размещены теперь на Михайловской батарее. А Елисей пошел на почтовый двор. И пока он шел, его все томила и томила и за душу хватала песня:

Прощай, слободка Корабельная,

Родимая сторона…

Перед почтовым двором в дощатой палатке дверь была раскрыта. Там полно было офицеров, флотских и армейцев, и на улицу вырывались их звонкие голоса.

Несколько дней назад отъезжал отсюда в Киевскую губернию капитан второго ранга Лукашевич. И Елисей тогда выпил стакан вина за русский флаг… за русский флаг в Севастополе. И Лукашевич вспомнил Синоп… да, Синоп. И Марфа пела… О чем пела она? Кажется, о чем-то очень хорошем.

«И не прощай, а до свиданья, — стал припоминать Елисей, — мы встретимся в желанный час… Как же поется дальше? Опять забыл!»

Елисей обернулся. Вдали синела бухта, Севастополь был повит дымом… И смутно-смутно выступали сквозь черный дым желтые холмы Корабельной слободки.

— «Мы встретимся в желанный час, — повторял Елисей, стараясь припомнить, как дальше. — Мы встретимся…»

Но припомнить, как дальше, не успел. Из Симферополя пришла почта, и Елисей принялся за работу.