Изменить стиль страницы

Павел Степанович распоряжался на пятом бастионе. Он останавливался у той либо у другой пушки, сам наводил ее и потом наблюдал в подзорную трубу, куда упадет Снаряд.

— Эх, не туда! — вскрикивал он с досадой, разглядев, что ядро, пущенное из орудия, перелетело за неприятельскую батарею. — Ни перелет, ни недолет недопустимы. Не прицельно-с. Нет-с.

И он снова наводил.

— Угадал! — радовался он, наблюдая, как вскинулась хоботом лафета подбитая у неприятеля пушка и как разворотило там на батарее щеки амбразуры. — Это прицельно-с. Да.

— Вы ранены, Павел Степанович? — сказал, подбегая к нему, офицер.

— Вовсе нет, неправда-с, — ответил недовольно Нахимов. — Никакой раны нет-с.

Он провел рукой по саднившему лбу и почувствовал, что рука стала мокрой. И поглядел на руку: вся ладонь была в крови.

— Слишком мало-с, — сказал он поморщившись. — Слишком мало, чтобы об этом заботиться. Пустяки.

— Павел Степанович, — сказал офицер, — мы просим вас оставить бастион: здесь очень опасно.

— Кому опасно? — спросил Нахимов. — Вам?

— Прежде всего вам, Павел Степанович.

— А вам?

— Всем, конечно… опасно, — замялся офицер.

— Ну, тогда все и уйдем, — сказал Нахимов. — Либо всем уходить, либо всем оставаться.

— Помилуйте, Павел Степанович! Как же…

— Ну, вот так, — улыбнулся Нахимов и развел руками.

Он пошел к другому орудию и там тоже занялся наводкой. Может быть, с неприятельской батареи разглядели в сильный бинокль его новенькие адмиральские эполеты на черном сюртуке?.. Но только на батарею вдруг посыпался такой град бомб и картечи, что к Нахимову снова подбежал офицер.

— Павел Степанович! — сказал он, зажав в дрожащей руке фуражку. — Павел Степанович…

Но Нахимов обернулся только тогда, когда услышал голос Корнилова:

— Что, Павел Степанович, жарко?

— Очень сильно палят-с, Владимир Алексеевич, — ответил Нахимов и смущенно улыбнулся.

Огонь действительно становился все сильнее; казалось, сама земля, израненная, развороченная, ревела от боли и ярости. Но вдруг язык пламени лизнул пушку, подле которой стояли Корнилов с Нахимовым. Пушка неожиданно сама выстрелила и при внезапном откате сбила подносчика пороха и задавила его, прищемив ему живот. Подносчик умирал под колесами лафета, и страшно было видеть его круглые глаза и то, как он руками греб землю. А пламя все пуще… Горели деревянные крепления амбразуры.

— Ах, нужно тушить! Руки нужны, — сказал Корнилов. — Это уже не впервые сегодня. На Малаховом сколько раз загоралось…

И он вскочил в седло и поскакал в город.

На Городской стороне собирались толпами люди и прислушивались к раскатам канонады. Ни ядра, ни бомбы не залетали сюда, и на двух главных улицах, на Екатерининской и на Морской, даже магазины были открыты: и кондитерская Саулиди, и «Моды Парижа» Софьи Селимовны Дуван, и табачная лавочка с турчанкой на вывеске. По Екатерининской, привлекая общие взоры, проскакал Корнилов с адъютантом и двумя казаками. Он только на минуту заехал в Морской штаб, подписал какие-то бумаги и вернулся на Корабельную сторону.

Высокое выбеленное здание острога на Корабельной стороне выходило углом на большой плац. Но ни одним окошечком, ни одним выступом либо карнизом не нарушалось здесь томительное однообразие совершенно гладких каменных стен. Только огромные ворота были прорезаны в этой массивной глыбе. Но и ворота были сплошные, гладкие, и они были наглухо заперты.

Большой фонарь с выбитым стеклом висел подле ворот на полосатом столбе. Против столба была будка, тоже полосатая, и у будки стоял караульный солдат с примкнутым к ружью штыком.

Услышав цокот копыт позади себя, караульный глазом не моргнул. Кто-то там скачет по улице… «Ну, и пусть себе скачет», — решил караульный. Мало ли кто теперь не скачет! И казаки день-деньской скачут, и гусары скачут; полицейский пристав Дворецкий тоже каждый день трях-трях на рыжей кобыле мимо тюрьмы; а из флотских — так всё высшее начальство: и Нахимов и Корнилов…

— Эй, молодец! — услышал караульный чей-то оклик позади.

Караульный вяло обернулся и увидел в двух шагах от себя Корнилова. Перепугался караульный не на шутку. Ружьем брякнул, вытянулся, глаза выкатил, застыл.

— Молодец, — повторил Корнилов, — вызови мне караульного офицера.

Караульный повернулся к будке и дернул язык у колокола. И за воротами сразу пошли брякать замки и стучать засовы. Наконец ворота чуть приоткрылись, и на улицу вышел пехотный подпоручик в шинели и каске. Он тоже замер на месте, увидев Корнилова.

— Всех арестантов, не прикованных к тачкам, отведем на бастионы, — сказал Корнилов. — Я сам там буду и распоряжусь работами.

— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, — возразил подпоручик, держа два пальца у каски: — караульный офицер не вправе отлучаться с поста.

Корнилов улыбнулся.

— Знаю, подпоручик, — сказал он. — Но обстоятельства… Слышите это? — И он показал рукой в сторону Корабельной слободки.

Подпоручик, конечно, это слышал. Под этим надо было подразумевать неумолкавший рев канонады, от которого некуда было деться. И подпоручик не только слышал, но и видел. Он видел непроницаемую завесу дыма, которая застилала небо на семиверстном расстоянии — от Корабельной слободки до Карантинной. Да, обстоятельства были необычайные.

— Обстоятельства совсем меняют порядок, — продолжал Корнилов. — А в общем, на меня валите. Скажите — Корнилов приказал. Выведите сейчас арестантов сюда на плац без конвоя.

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

И офицер исчез за воротами.

Корнилов остался ждать у ворот. Караульный солдат совсем окаменел подле будки. Но какая-то тень пробежала у него по лицу, и он судорожно стиснул в руках ружье. К реву канонады вдруг примешались крики, вой, удары молотков о железо… Все эти звуки шли с тюремного двора, пробиваясь на улицу через дубовые ворота.

Когда караульный офицер крикнул арестантам строиться, чтобы идти на бастионы, из всех камер хлынули возбужденные толпы людей, странно одетых, с наполовину обритыми головами.

— Тачечным остаться! — кричал офицер с обнаженной саблей в одной руке и с заряженным пистолетом в другой.

Но на двор выбегали не только закованные в кандалы, но и прикованные к тачкам. Эти с грохотом катили перед собой свои тачки и оглушительно звякали цепями и кричали:

— Аль мы не люди?.. Не хотим!.. Не останемся!.. Всех веди на бастионы!.. Кровь прольем — не допустим неприятеля!.. Умрем, братцы!

И они стали срывать железные колеса с тачек и колотить ими по кандалам. Не успел караульный офицер опомниться, как весь острог был раскован. Арестанты построились, и ворота раскрылись, и мимо Корнилова промаршировали узники, среди которых были и такие, которые уже по десятку лет ничего не видели, кроме глухого задворка на тюремном дворе. Все они выстроились на плацу перед острогом, и Корнилов поворотил к ним коня.

— Ребята! — сказал Корнилов, подъезжая к фронту этого небывалого еще войска. — Что было, то было. Забудем всё. Будем только одно помнить: враг — у ворот Севастополя, на пороге России. Не дадим торжества лиходею! Умрем, ребята, а не допустим!

— Урра-а! — восторженно понеслось по рядам людей, которые уже давно таких слов не слыхали.

Никто их в остроге не называл ребятами. В тюрьме их пороли плетьми, били чем попадя, поминутно совали под нос заряженные пистолеты… И вдруг — как в сказке: такой нарядный генерал, ордена на нем, золотые плетеные жгуты аксельбантов, и лошадь пляшет под генералом… А он такие слова говорит: забудем, мол, всё.

— Урра-а! — кричали арестанты. — Не допустим! Веди, ваше превосходительство! Прикажи только… Умрем…

И Корнилов повел за собой по улицам Корабельной стороны тысячную толпу.

Это было необыкновенное шествие, и люди выбегали из ворот, чтобы взглянуть на огромную массу осужденных, и вдруг без всякого конвоя! Без солдат с шашками наголо, без унтер-офицеров с заряженными пистолетами и без душераздирающего звяканья цепей, без кандального звона.

Здесь были арестанты разных разрядов. Одни были в серых куртках с черными рукавами; на других были куртки — вся правая сторона серая, а левая — черная. На спине у одних был нашит черный круг из сукна; у других на спине был бубновый Туз. У одних была выбрита половина головы спереди — от уха до уха; у других была выбрита вся левая половина — от затылка до лба. А впереди всей этой массы каторжников ехал в мундире с золотым шитьем и в шляпе с плюмажем адмирал Корнилов, Владимир Алексеевич Корнилов… И пушки ревели, и тяжелый дым встал стеною, и на бастионах люди замертво падали. Таково было это пятое октября 1854 года.

Арестанты шли молча. Молодой, щупленький, шедший в первом ряду сразу за лошадью Корнилова, затянул было на подкандальный лад:

Степная глушь, Сибирь вторая,

Херсон, далекая страна…

Но никто певца не поддержал, и его тенорок заглох на второй строке.

Через полчаса у Малаховой башни и на соседнем третьем бастионе, с которого все еще не сходил Елисей, появились толпы арестантов. Они сразу поняли, что от них требуется, и где они всего нужнее, и на какое место стать. И они рассыпались по батареям и стали каждый на указанное место.

Доски в амбразурах не загорались больше, потому что им не давали этого арестанты. И матросы подле пушек не томились от жажды, потому что воды стало вдоволь. И раненые не ждали, пока освободятся носилки. Едва только хлестнуло картечью и упал где-нибудь навзничь человек, арестанты с носилками уже стоят подле на коленях и укладывают, и укрывают снятыми с себя куртками, и несут осторожно с бастиона прочь, и проходят с носилками через Корабельную слободку мимо белого домика с голубыми ставнями, где на лавочке у ворот сидит в своем пальтеце и ватном картузе дедушка Перепетуй.

Он сидит на лавочке с самого утра, с первого выстрела по третьему бастиону. Бузу, что была у дедушки в погребе, арестанты всю выкатили ему на улицу. И стоят подле лавочки под тополем два дубовых бочонка, кружка стоит на лавочке, и дедушка Перепетуй потчует бузой раненых и арестантов.