Изменить стиль страницы

XXVII Большая бомбардировка

Христофор Спилиоти, балаклавский грек, ловил рыбу в море, когда услышал из крепости сигнал ударом в колокол. Схватившись за весла, Христофор погнал свою шлюпку к берегу. Потом забежал домой, сорвал со стены ружье и бросился на набережную бухты. Здесь он присоединился к роте капитана Стаматина.

Он был уже не молод, Христофор Спилиоти. У него даже внук был в Севастополе, в Корабельной слободке. Но Христофор, как и все греки, ненавидел турок. Он знал, что, вместе с англичанами, с французами, и турки высадились в Крыму. И теперь ему надо стрелять в пришельцев, все равно — турок ли это, англичанин или француз.

Христофор Спилиоти усердно занимался этим под руководством капитана Стаматина в течение двух часов. Вместе с капитаном отступил он в крепость. Когда же она была окружена гвардейцами герцога Кембриджского, Христофор пустил последнюю пулю в юбку шотландскому стрелку и ушел из Балаклавы.

В прибрежных скалах море давало знать о себе глухими вздохами, когда оно через равные промежутки то вздымалось, то опадало. Сперва по скалистым обрывам, потом садами и балками и окольными тропинками, а где и просто так, напрямик, добрался наконец Христофор к ночи до Севастополя. Он потерял в сражении свою феску с длинной кистью и шел с непокрытой головой. Он знал, что все добро его теперь пропало: и шлюпка, и сети, и, может быть, даже дом на скале над тихой бухтой…

Но не это томило Христофора, когда он шагал через Театральную площадь, пробираясь к сыну в Корабельную слободку. Сын Кирилл, и сноха Зоя, и Жора-внук — все они будут ему, конечно, рады. Христофор хорошо отдохнет у них от всех треволнений, выпавших ему на долю в этот долгий день. Но в Балаклаве, в доме на скале над бухтой, осталась Елена, его жена Елена, его старушка Елена, с которой они поженились как раз в том году, когда капитан Стаматин приехал в Балаклаву. Когда же это было? Это было, вспоминает Христофор, в 1814 году. А какой нынче год? Теперь — 1854-й. Значит, сорок лет они прожили с Еленой душа в душу и сына вырастили и женили, и внук у них есть. И все бы это хорошо, если бы не война. А к тому же и ноги в последнее время у Елены стали пухнуть. И осталась Елена теперь одна в доме над бухтой, ждет Христофора и не знает, что Христофор уже в Севастополе. А между Севастополем и Балаклавой нарыты бастионы — русские бастионы; а против них — окопы, завалы, заставы, посты, пикеты. Это неприятель. И теперь — пиши пропало: пробрался Христофор из Балаклавы в Севастополь, чудом пробрался; а если захочет домой в Балаклаву, то чуда может и не быть. Напорется Христофор на турецкий патруль, и турки без разговоров снесут ему голову и будут играть его головой, как мячом. А потом сунут в мешок и отвезут к своему генералу, к турецкому паше.

Так размышляя, пересек Христофор Театральную площадь, тускло освещенную масляными фонарями. Несмотря на поздний час, через площадь все время двигались войска — саперные части с кирками и лопатами и рабочий батальон с пилами и топорами. Матросы, вцепившись человек по сорок в какой-нибудь лафет, катили через площадь одну за другой трехсотпудовые пушки, снятые с кораблей. И, глядя на это множество матросов и на пушки их, Христофор понял, что все сошло с кораблей на берег и что война будет сухопутная.

Дедушка Перепетуй, прежде чем лечь, вышел за ворота посидеть на лавочке и посмотреть на звезды. Он в темноте сначала не узнал в проходившем мимо усатом длинноволосом человеке Христофора из Балаклавы. Зато Христофор глянул острым взглядом рыбака на темневшую на лавочке фигуру и сразу узнал дедушку.

— Петр Ананьев, здравствуй! — окликнул он дедушку. — Почему не спишь, Петр Ананьев?

— О! — удивился дедушка. — Христофор, ты? Откуда?

— Из Балаклавы, Петр Ананьев, — ответил Христофор.

— Как же это?.. Ведь дорога, слышно, перерезана. Как же можно?

— Птице можно, — сказал Христофор, — и кошке можно. А человеку уже нельзя. Больше уже нельзя, Петр Ананьев. Ну, пойду. Прощай.

— Нет, нет, — остановил Христофора дедушка, — постой. А как там, в Балаклаве? Англичане… Не видно англичан в море?

— Видно, Петр Ананьев. И в море они, и в бухте они, и всюду они. На башне флаг английский…

— У-у-у… — хотел что-то сказать дедушка, но ничего не сказал, а только поднялся с лавочки, зачем-то расстегнул пальтецо на себе и сразу опять застегнул.

— Плохо, Петр Ананьев, — продолжал Христофор. — Старуха в Балаклаве осталась. А я последней пулькой стрельнул и сюда прибежал.

Тут только дедушка заметил, что в руках у Христофора ружье. Вглядевшись, дедушка увидел также, что шаровары у Христофора изодраны, куртка в грязи, а голова ничем не покрыта.

Дедушка снова сел. Его охватил озноб; губы у него дрожали.

— Значит… значит… — лепетал он. — Было сражение, значит? А Стаматин Елизар Николаич, где же он?

— Не скажу тебе, Петр Ананьев, где капитан, — ответил Христофор. — Если не убили, то, может быть, путается где-нибудь за Балаклавой. На Байдары, может, подался или в Севастополь идет. Но только не пройдет капитан, нет. Нога у него, рука, знаешь… Крутит, вертит, широко идет. Нет, пропал капитан.

Капитана Стаматина дедушка знал давно. И дружба была у них, и водили они между собой хлеб-соль. Как Елизар Николаич в Севастополь — так к дедушке; а наведается дедушка когда в Балаклаву, то уж непременно закусит и чаю напьется у Елизара Николаича под каштаном.

Дедушка почувствовал, что вовсе озяб, хотя ночь была теплая. Он съежился в своем пальтеце и стал совсем маленький.

— А в штаб… ты заходил? — спросил дедушка, и челюсть у него дрожала, и зуб на зуб не попадал. — В штаб… к Корнилову. Тебе надо показание дать, Христофор. Надо в штаб…

— Да, надо, — спохватился Христофор, — совсем забыл. Все шел и шел и про старуху мою думал… Сейчас зайду к сыну, и вместе пойдем, с Кириллом. А то — ночь, дозоры… Прощай, Петр Ананьев.

Но дедушка только головой кивнул.

Ему было холодно и одиноко, и все же он оставался на лавочке. Где-то далеко перелаивались собаки; и ночные сторожа перекликались: «Слу-ша-ай!»; и красноватые звезды горели у дедушки над головой. Вскоре мимо него, направляясь в штаб, прошли с зажженным фонарем Христофор и Кирилл Спилиоти. Они шли быстро и заняты были своим. И не заметили дедушку, как сидел он, словно воробышек, съежившись и скрючившись в своем стареньком пальтеце.

Госпиталь, в котором работалатеперь Даша Александрова, был недалеко, на Павловском мысу, сразу за Корабельной слободкой. И Даша нет-нет, да и забежит к дедушке. Приберет, что-нибудь наскоро приготовит — и опять в госпиталь. Но когда на другой день, часов в одиннадцать утра, она, проходя мимо, заглянула к дедушке, то, к удивлению своему, застала его еще в постели. Дедушка был вялый, сонный и выпил только одну чашечку чаю без ничего.

Пришлось Даше побыть с дедушкой до вечера, поить его кипятком с сухой малиной и развлекать рассказами о том, как ездила она на Альму и как по дороге подкузьмила французского кавалериста. Дедушка очень смеялся, но вдруг словно что-то вспомнил и опять стал печален. Когда стемнело, Даша уложила дедушку и побежала к себе на Павловский мыс.

Так прошло несколько дней.

А 19 сентября утром снова пришла Даша и рассказала дедушке, что Меншиков вернулся в Севастополь и армию с собой привел.

— Что на Северной стороне войска, так это просто страсть! — захлебываясь, рассказывала Даша. — Ты посмотрел бы, дедушка, что делается! Палатки, палатки… Будешь день считать — не сочтешь. И в два дня не сосчитать. Костры горят, в котлах булькает… А казаки сядут в кружок вокруг котла и, как опростают котел, начинают песни играть. Особые у них песни, у казаков, хорошие такие песни…

— Погоди, Дашенька! Ты это… — И видно было, как дедушка оживился. — Песни… это… что песни? Это потом. Так много, говоришь, войска привел? Должно быть, получил подкрепление. Потому и песни играют. И дорога нам теперь не заставлена на Бахчисарай, на Симферополь, на всю большую Россию. Ты знаешь, какая она большая, Россия?

— Наверно, большая, — сказала задумчиво Даша. — Я думаю, с Черное море, не меньше будет.

— Что ты, Даша! — замахал руками дедушка. — «С Черное море»… Тоже сказала. Да она больше Черного моря раз в пятьдесят! Такая это держава. Ты едешь, едешь… Месяц едешь, два едешь, уже и третий месяц на исходе, а ей все еще конца-краю не видно. Хоть на лучшей тройке поезжай, все равно. И песни всюду поют на разные лады — и веселые и протяжные. По пословице: что город, то норов; что деревня, то песня. Ах, большая… большая… ну, просто… — И дедушка не находил слова, чтобы объяснить Даше. — Ну, просто… необозримая, — нашел он наконец нужное слово. — А ты, Дашенька, говоришь — с Черное море.

— Прости, дедушка, — сказала Даша, словно оправдываясь. — Откуда же мне знать такое? Я дальше Евпатории к русской стороне никогда не езживала.

— А теперь поедешь дальше. Далеко поедешь… Надо думать, после войны сразу и поедешь. Уже о тебе в Петербург написано.

— Зачем же это? — спросила, недоумевая, Даша.

— Чтобы знали все народы, — объяснил дедушка.

Но Даша и этого не поняла.

Дедушке хотелось еще рассказать Даше о России, а как об этом расскажешь? О темных лесах, и о светлых реках, и о больших дорогах… Дедушка вспоминает: в деревнях по избам день-деньской жужжат мухи и пахнет ржаным хлебом… А сколько, спрашивает у самого себя дедушка, в России деревень? Сосчитано это? Деревня Мамаевка и село Стожары. И Чернуха деревня, и Чистополье село, и Пески, и Тюлени, и Майдан, и Церковище, и Великая Весь… Каких только нет!

Давно оторвался от родной деревни Петр Иринеич Ананьев, и Севастополь стал ему родиной, а вот к старости потянуло опять хоть разочек выйти за околицу и, как в детстве, снова увидеть туман над овсяным полем и проселок, пропадающий в траве.

Необыкновенный прилив сил почувствовал дедушка после того, как узнал от Даши, что армия вместе со своим командующим вернулась в Севастополь. Дедушка стал опять ходить в сад под шелковицу или же выходил за ворота, выглядывая Елисея Белянкина с письмом или газетой. И завел себе наведываться что ни день на третий бастион, расположенный на Корабельной стороне. На глазах у дедушки и вырос он, с батареями, блиндажами, пороховым погребом и Ребячьим завалом.