— Лошади тоже трудолюбивы…

— Подождите, дайте докончить. Я часто смотрю на Фаину Ивановну с чувством зависти. Но завидую я ей по-хорошему, без всякого зла. И если иногда говорю ей колкости, то это помимо своей воли. Дает о себе знать женское начало, которое всегда ревниво к удачливой сопернице… Но Фаина Ивановна и в самом деле славная, она, знаете ли, такая… безгреховная, чистая душа.

— Табуля раса, то бишь чистый, нетронутый лист, — с иронией вставил Георгий Ильич. — Ну, ну, продолжайте.

— У нее открытая душа, вряд ли она даже способна притворяться. Господи, как я завидую таким людям! А я, я так не могу. Наверное, когда-то могла, теперь — нет…

Лицо Ларисы Михайловны при свете лампы казалось серым, сейчас она выглядела пожилой, сильно уставшей женщиной. После некоторого молчания Георгий Ильич спросил ее, стараясь придать своему голосу дружескую проникновенность:

— Лариса Михайловна, я давно бьюсь над загадкой: почему вы живете одна? Вы… ждете кого-то или дали обет безбрачия?

Преображенская слегка сжалась, спрятала лицо в ладони, долго не отвечала. Заговорила глухим, исполненным горечью голосом:

— Я давно заметила: вы, Георгий Ильич, обладаете даром очень точно целиться в самые болевые точки человека. Нет, нет, не качайте головой, вы об этом отлично знаете сами… Вы безжалостны, Георгий Ильич. Вы — хирург, и по роду своей работы вынуждены причинять боль живому телу. Да, в этом случае рука хирурга должна быть твердой, и тут ни к чему слезливая жалость. Но душа, сердце! По-моему, в сердце любого, даже мало-мальского хирурга должна жить большая любовь к человеку. Иначе к чему все эти разговоры о беззаветном служении медицине, о борьбе за здоровье человека?

— О-о, Лариса Михайловна, кто бы мог подумать, что в вас сидит столь блестящий философ! Вы зарыли свой талант в землю!

— А вы, как всегда, смеетесь… Да, ведь я не ответила на ваш вопрос. Так вот, буду откровенна с вами: я была замужем. Была…

— …и, как пишут в заявлениях о разводе, «не сошлись характерами», так?

— Не совсем. С мужем мы жили хорошо. Три года мы прожили вместе, я продолжала любить его, а он — меня…

— Но потом «любовь ушла, осталась гадость»?

— Не старайтесь быть более жестоким, чем вы есть, Георгий Ильич. Мой муж был летчиком… Летчик-истребитель.

— Был? Почему «был»?

— Газеты не любят писать о катастрофах, несчастных случаях, крушениях. Если и пишут, то об уцелевших, спасенных, чудом оставшихся в живых, а о мертвых… Стоит ли портить настроение читателей? Пусть они остаются в добром неведении, будто все несчастные случаи имеют счастливый конец… Я поехала в часть, где служил муж, мне показали гроб, но не позволили снять крышку. После я узнала, в гробу была лишь небольшая цинковая коробочка, куда поместилось все, что осталось от него… Небольшой металлический ящичек…

Голос Ларисы Михайловны перешел на шепот. Потом она замолчала, горестно сжав голову обеими руками. Георгию Ильичу стало неловко за то, что вызвал у Ларисы Михайловны столь тягостные воспоминания.

— Я не хотел обидеть вас, Лариса Михайловна. Но я не знал, что причиню вам боль…

— Ничего. Теперь я ко многому привыкла, притерпелась… Слез у меня больше не осталось, высохли все. Прошло семь лет, за это время даже речки пересыхают… Давайте кончим об этом, продолжим праздничное веселье! И забудьте, что видели меня такой… раскисшей бабой.

Лариса Михайловна пошевелила плечами, словно сбрасывая невидимое покрывало, провела ладонью по лицу, и Георгий Ильич поразился: перед ним снова сидела та, прежняя Преображенская — любящая пофорсить, покрасоваться новым нарядом, колкая на язычок и умеющая заставлять оглядываться на себя встречных мужчин. Георгий Ильич подумал о том, как много сил у этой женщины и в каком нечеловеческом напряжении она живет, словно вся сжавшаяся в тугую, но грозящую ежечасно сорваться со страшной силой пружину! Он знал, — многие и в больнице, и в самом Атабаеве смотрят на нее, как на безмужнюю женщину, живущую бездумной и легкой жизнью, которую мало трогают и волнуют людские радости и горе и которая целиком занята лишь сама собою. Приятная, красивая шкатулка, однако у этой шкатулки оказалось и другое дно.

— Георгий Ильич, вы совсем скисли! Выпейте еще, не то хромать будете. Эту примету я узнала уже здесь. Первая чарка с устатку, вторая для здоровья. Ну? «В жизни раз бывает восемнадцать лет…» Ха-ха, мне следовало родиться мальчишкой, в детстве я самым серьезным образом мечтала стать капитаном дальнего плавания и беспощадно колотила всех мальчишек с нашей улицы. Не судьба… Сами подумайте: вместо того, чтобы покорять океанские волны, человек вынужден сидеть в заштатной районной больнице и рвать гнилые зубы у местного населения! Что ж поделаешь, и это кто-то должен делать… Держите свой стакан и не смотрите так на меня своими неотразимыми, умными очами!

Лариса Михайловна близко придвинулась к Георгию Ильичу, предательская пуговица снова высвободилась из петельки. Георгий Ильич заставил себя отвести глаза, медленным движением отставил стакан с водкой. Уставившись в невидимую точку на носке своего ботинка, он заговорил размеренно и негромко, будто слушая себя со стороны и стараясь глубже вникнуть в суть своих слов.

— Я понимаю вас, Лариса Михайловна. На вашем месте было бы вполне естественным очертя голову кинуться в какие-то крайности. Чувство одиночества, равнодушие окружающих… Жить среди людей и в то же время постоянно ощущать пустоту — мне это тоже знакомо. Конечно, людям обыкновенным, непритязательным такое чувство вообще неведомо, они слишком озабочены своей работой, своей едой, своим сном. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь… и не введи нас во искушение», — это их потолок, выше некуда и незачем. Но каково людям с иной, более сложной и тонкой душевной настройкой?.. Хотите, я расскажу вам сказку-притчу о бедном цыпленке? Вот, послушайте… Все началось с того, что этот цыпленок вылупился гораздо раньше своих братьев и сестер. Он был страшно одинок и, не переставая, жалобно пищал… Добрая хозяйка сунула его в старую шерстяную варежку и оставила одного на теплой печке. Спустя несколько дней дружно вылупились остальные цыплята и тут же принялись бегать по двору под неусыпным надзором мамаши-клушки. Хозяйка вспомнила о первом цыпленке и выпустила его из варежки к своим собратьям. Однако наседка отказывалась признать его своим единокровным сыном и при каждом удобном случае больно, до крови клевала бедняжку и гнала в сторону. Братья и сестры видели все это, но жалобный писк гонимого брата нимало не трогал их, они продолжали с увлечением рыться в мусоре, оживленно обсуждая каждую находку. В конце концов мать-наседка заклевала своего первенца до смерти… Но почему, спрашивается, должен был погибнуть бедный цыпленок? В чем он успел провиниться перед обществом двора? Беда его состояла в том, что судьбе было угодно, чтобы он вылупился раньше своих братьев, он слишком бросался в глаза своим большим ростом и сообразительностью. Мало того — первенец явно тяготел к самостоятельности в своих суждениях и поступках. Да, да, он нарушал приятное, спокойное единообразие и не подозревал, что тем самым обрекает себя на изгнание и, в конце концов, на погибель… К сожалению, подобные вещи нередки и среди людей. Право же, люди не терпят в своей среде человека, который в чем-то отличен от них самих. Будь, как все, не выламывайся, живи, как мы, — и тогда ты превосходный человек. Но не могут, скажем, трое одновременно залезть на одно дерево, кто-то должен уступить, подождать. Однако никто не желает уступить свою очередь другому, — всем так всем! — и тогда кто-то наступает сапогом на голову другого, в свалке кому-то расквашивают лицо… В подобном случае жалость не нужна и даже вредна, потому что в любую минуту тебя самого могут двинуть сапогом по морде! Главное — любой ценой ухватиться за первый сук, а там, считай, ты уже на дереве. Жалость размягчает, демобилизует человека, а это опасно. Это грозит тем, что тебя может постигнуть участь цыпленка, которого заклевали насмерть!..

Георгий Ильич замолчал. Пальцы его, не выпускавшие стакан, сжались и побелели в суставах. Лицо странно исказилось, приняло жестокое выражение, в глазах застыли холодные, колючие искры.

— Ой, вы и вправду злой человек, Георгий Ильич, даже страшно стало! — попыталась засмеяться Лариса Михайловна, но смех у нее не получился. Притворно вздохнула, пожалела: — Бедный цыпа, ах, как жалко его… Только сами вы мало похожи на всеми обиженного, заклеванного цыпленка. Вы в душе считаете, что вылупились раньше, знаете многое из того, о чем другие не задумываются, но окружающие не понимают вас, так? Вас не устраивает прозябание в роли заурядного, рядового хирурга, вам не терпится забраться на дерево повыше, я правильно поняла сказку о цыпленке?

— Ну зачем такие конкретные параллели? Это сказка вообще, так сказать, схема…

— Не отпирайтесь, я знаю! Ведь вы, Георгий Ильич, не перевариваете нашего главного врача, не любите его. Впрочем, это не то слово — любите. Можно не любить человека, годами живя или работая рядом с ним. Вы ждете того дня, когда Соснов совсем уйдет из больницы, я угадала?

Световидов слушал ее со снисходительной усмешкой на губах, словно говоря: «Ну, ну, продолжайте дальше, это довольно любопытно… Что еще знаете обо мне?» Но запал Ларисы Михайловны уже успел остыть, она внезапно потеряла интерес к разговору, утомленно прикрыла глаза.

— Меня это мало трогает… За себя я не волнуюсь: на мой век гнилых зубов вполне хватит… А, вдруг вспомнила: как ваш подопечный больной? Матвеев, кажется, его фамилия? Он при мне поступил.

— Гораздо лучше, поправляться начал. Нарастает на кости мясо. Заговаривает об операции, но при его теперешнем состоянии… кто возьмется?