Изменить стиль страницы

Герман заворожённо слушал спокойный и размеренный голос ивы, не в силах произнести ни слова. На его памяти ещё ни одно растение не делилось с ним воспоминаниями о человеческой жизни.

– А что ты ещё помнишь? – Герман не узнал свой изумлённый голос. Он отложил тетрадь и всмотрелся в склонившиеся над ним золотистые ветви. Не веря своим ушам, он искал среди них сидящую на суку маленькую притаившуюся девочку.

«Много всего… Мы хотели поехать тем летом в Николаевку к моей бабушке, потому что я сильно тосковала по морю. Но в начале июля всё страшным образом изменилось. Помню, как мои сёстры спешно собрались и ушли из дома. Мама сказала мне, что они станут медсёстрами, чтобы помогать людям. Я тоже хотела пойти вместе с ними, но мама меня не пустила. А папа с братом однажды перестали появляться дома. Иногда они приходили, но мама сразу отправляла меня спать. Но я не засыпала. Я подглядывала за ними в дверную щель и долго рассматривала их уставшие, грязные лица. Родные лица. Но в те моменты я их не узнавала. Я даже не помню, о чём они говорили, но моя мама была немногословна. Она каждый раз передавала сумки с вещами и домашней едой. И каждый раз они прощались, почти не обнимаясь. Мне казалось, что если бы она тогда заключила в свои объятия папу или брата, то уже не отпустила бы никогда в жизни. Я боялась спрашивать, что происходит… Боялась услышать страшную правду. Но ещё сильнее боялась сделать маме больно. Она оберегала меня всё лето. Лишь однажды мама сказала мне: «Надо быть сильнее, дочка. Нам обеим. Ничего не бойся, и делай так, как я скажу. Будешь теперь дома за главную!» Я помню, как её слова одновременно напугали меня и заставили гордиться. А потом… потом я перестала видеть и маму. Чуть позже я поняла, что она заменила папу у рабочего станка на заводе».

Ива замолкла, словно переводя дух. Герман неподвижно сидел, боясь проронить хоть слово. Его сердце ускорило бег, а в горле пересохло. Он оглядел небольшую набережную неподалёку. По ней по-прежнему неторопливо прогуливались люди, наслаждаясь бабьим летом. Они словно не замечали ни наблюдавшего за ними Германа, ни красивую раскидистую иву в центре поляны. Недолго думая, Гера встал и, нагнувшись, нырнул в золотой купол ивы. Ему захотелось спрятаться от людей, не подозревающих, что творилось в его тревожно бьющемся сердце. Он присел на сырую землю, прислонившись спиной к стволу, и прикрыл глаза. Ещё отчётливее он услышал вкрадчивый голос сверху:

«Прости. Я заставила тебя грустить пуще прежнего. Я не желала расстраивать тебя».

  – Тебе не за что извиняться. Я выслушаю тебя. По крайней мере, это меньшее, что я могу для тебя сделать. Ты слишком долго была не услышанной.

«Это правда. Ещё никто не отвечал мне. Наверное, это и есть счастье?»

Герман не знал, что ей ответить. Он вздохнул и открыл глаза. Немного подумав, он сказал:

– Что для человека счастье, то для дерева – пустой звук. А что для тебя теперь счастье?

«Для меня счастье – это увидеть моих сестриц, братца и родителей. Хотя бы издалека… Память о семье – это единственное, что у меня осталось».

– Память как якорь… – задумчиво произнёс Герман. – Для человека воспоминания – это одновременно наказание и награда.

«Потому что человеческое сердце – не деревяшка. Оно бьётся от страха или счастья, сжимается от боли или от любви. Воспоминания делают человека сильным и слабым одновременно. А меня они питают. Только воспоминания помогают не забыть о той, кем я была. Но есть то, о чём я мечтаю позабыть. Но не могу… Как бы ни старалась».

– О чём? – с опаской спросил Герман.

«Ты точно хочешь это знать? Уж поверь, мне не станет легче, если я этим поделюсь с тобой…»

–  Не беспокойся о моих чувствах. Говори, –  решительно молвил юноша, чувствуя, как стучит в висках.

Немного погодя, под крики резвящихся детей, мирный говор граждан и перекличку птиц, ива начала свою страшную исповедь:

«Я отчётливо помню тот день. И вопреки всему, он был самым страшным за всю мою маленькую жизнь. Я помню, как весь город разом замолк, погрузился в тишину. Даже птицы, и те перестали петь. Собаки забились под кусты городского сада. Не слышно было ни единого голосалюди спрятались по домам, опасливо выглядывая в окна. Лишь одинокий сумасшедший старик, размахивая руками, бежал от Феодосийского моста в сторону базара и бессвязно что-то кричал. А навстречу обезумевшему старику, грохоча металлом по булыжной мостовой, надвигались танки с черным крестом на броне. За танками, словно шакалы, пригнув головы и держа автоматы наперевес, появились чужие солдаты. За несколько часов некогда солнечный и веселый городок постарел, померк и принял удручающий вид. Пришлые солдаты молниеносно заняли брошенные здания и начали грабить. Моя мама спрятала меня в пустой сундук и велела молчать, во что бы то ни стало. Я дрожала, а сердце билось так, что стучало в ушах. Я боялась, что она больше не вернётся. Не помню, сколько так просидела, но время тогда для меня остановилось. Только на ночь я выходила из своего укрытия. Мама сторожила мой сон, сидя у кровати каждую ночь. Наготове. А с рассветом уходила на завод, давая мне наказ сидеть тихо и заниматься домашними делами. Так мы и существовали в первые дни оккупации. Но так продолжалось недолго… Враги почуяли власть и начали расстреливать мирных граждан. Город надо было подчинить, а население запугать. Мама запрещала мне выходить на улицу, ведь для устрашения они вешали людей на деревьях и столбах. Вешали тех, кто укрывал неугодных, опаздывал на работу или просто косо смотрел в их сторону. Однажды они расстреляли маленького мальчика за то, что тот шёл по улице и распевал пионерскую речёвку. А другого мальчика повесили за то, что он сорвал при них абрикос, чтобы принести домой. А примерно через неделю оккупации мама не пришла домой… Я просидела несколько дней дома и тихо плакала, боясь даже выглянуть в окошко. Я готова была вытерпеть всё: голод, страх, холод, бессонные ночи, лишь бы она вернулась. Однажды я услышала шаги в сенях и спряталась в сундук, перестав дышать. Я думала, что за мной пришли враги. Но это оказалась наша соседка, тётя Това. Она забрала меня к себе. Хоть она меня не прятала, не кормила, не жалела, но я благодарна ей за правду. Когда я спросила её, где моя мама, тётя Това мне ответила: «Из оккупированного города твоя мать не могла уйти живой. В стране идёт война! Сейчас не время плакать, а время бороться! Я знаю, что ты должна сейчас учиться в школе, жить, радоваться, гулять с ребятишками по родному красивому южному городку. Но судьба распорядилась так, что придётся повзрослеть и позабыть юношеские забавы и игры. Придётся бороться!» После её слов меня, семилетнюю девчушку, словно бросили в ледяную воду. Как котёнка. Словно дали хорошую оплеуху. Я разом осознала, где мои сёстры, брат и отец. Где может находиться моя мама. Эта оплеуха была оглушительной, но зато отрезвляющей. Моя жизнь изменилась в конце июня того года, а осознание происходящего пришло только сейчас. И я осознала, что каждый новый день мог стать для меня последним…

Соседка научила меня шить и вязать, потому что была глубокая осень, а они забрали не только её сыновей, но и тёплые вещи из её дома. Даже старые матрацы. Помню, как не было даже простой ткани, и мы сшивали лоскутки колючей мешковины, заменяющие нам одеяла. Я научилась готовить из того, что было, тёте Тове удалось припрятать немного пшена и овощей с огорода. Но я помню больше голодных дней, нежели сытых. Мы выживали тихонько, не смотрели в сторону солдат, не говорили с ними, не перечили, старались не попадаться на глаза. Мы подчинялись новому порядку. Хотя порядком это никак назвать нельзя. Тётя Това каждый божий день ходила на работу и брала меня с собой. Вскоре стало ясно, что немецким солдатам не хватает жилья и пропитания в городе. И враг решил очистить Симферополь от части населения, чье жилье будет отдано солдатам…. Никогда не забуду оглушающие удары в дверь на рассвете, от которых затрясся весь дом и посыпалась штукатурка. Я помню большие и испуганные глаза тёти Товы, которая что-то быстро и невнятно шептала мне, выдёргивая меня из кровати. Она пыталась спрятать меня за печку. Но не успела. Она слёзно уговаривала вошедших немцев не трогать меня, кричала, что я не причём, что я не крымчачка[4]. Но один из них что-то громко выкрикнул на своём языке и сбил её с ног одним ударом кулака… Всю дорогу она прижимала меня к себе и просила прощения, говорила, что хотела меня сберечь. Она тогда ясно осознавала, что нас везут на казнь. А я не могла вымолвить ни слова. Я тряслась и жалась к ней в ответ, а моя макушка вся была мокрая от её нескончаемых слез. Несколько дней нас продержали без еды, воды и белого света в каком-то душном и тесном сарае. Я много спала у тёти Товы на коленях, а она тихонько напевала какую-то песенку на татарском языке. Казалось, она смирилась. Или просто не могла больше плакать. В ночь перед смертью мне приснилась мама… Я протягивала к ней руки. И кажется, плакала.

Когда распахнулись ворота, то началась давка и суматоха. Тётя Това крепко держала меня за руку, но в один момент моя ладошка выскользнула и… мы потерялись. Затем нас, как овец, затолкали в кузов автомашины и долго куда-то везли. Только потом я поняла, что это была восточная окраина города. Здесь нас, обреченных, выталкивали из авто и подводили к краю глубокого противотанкового рва. Солдаты смеялись и толкали дулами автоматов нам в спины. Споткнувшихся избивали и поднимали пинками. Кричащих от страха и холода детей били прикладами в голову. Других же отбирали у матерей и мазали им губы чем-то таким, отчего они тут же затихали. Обезумевшие люди поднимали руки к небу, прося у Бога защиты. Кто-то тихо шептал слова молитвы, кто-то в истерике падал на колени, кто-то молча смотрел в землю. А я только тихо шептала: «Мамочка, спаси». И тут… раздался страшный автоматный залп. Следующая очередь слилась в единый вой со стонами и криками. Я только зажмурилась и затаила дыхание, как перед прыжком в воду. И… все смолкло. На несколько секунд весь мир остановился и замолк. И вместе с ним, моё сердце. Не слышно было лающей немецкой речи, не слышно было гула машин на шоссе. Не слышно было ни стона. Души умерших поднимались в небеса... А моя душа осталась здесь. Меня звали Маша, мне шёл восьмой год».