Изменить стиль страницы

В последнее время юношу тревожило и то, что он перестал вести свои дневниковые записи. Ему стало сложно сосредоточиться на единой и плавной мысли. Но он исправно носил в своём портфеле карандаш и тетрадь на случай того, если внезапно его осенит. Гера подолгу сидел за письменным столом в комнате общежития и методично стучал ручкой по пустой странице, словно отгоняя тягостные думы. Застывший взгляд его был устремлён вглубь себя. Иногда ему удавалось написать пару строчек, но затем мысль предательски ускользала, и Гера начинал размышлять в совершенно ином направлении, путаясь в своём сознании, как в дремучем лесу. Даже чтение, которое до этого приносило ему успокоение, больше не увлекало его с прежней силой. Слова матушки о том, что литература – это действенный способ сбежать от реальности в другой мир, словно потеряли свой истинный смысл. Перед глазами Германа будто нарочно то и дело скакали ровные печатные строки, а целая страница книги плыла, сливаясь в серое пятно. Юноша долгое время сидел с открытой книгой и хмурым отрешённым взглядом, чем привлекал внимание дотошного соседа.

– Вот смотрю на тебя, журавль, и понимаю: чтение творит с людьми страаашные вещи! – нарочито обеспокоенным тоном говорил ему Лёня. – У тебя лицо такое вымученное, как будто ты труды теоретиков соцреализма штудируешь.

– Скажешь тоже, я до них ещё не дорос. Я просто сосредоточиться не могу... – сетовал Герман, потирая покрасневшие глаза.

– А мне вот всегда папироса помогала мозговать…

– Не хватало мне ещё за сигареты взяться, – ответил Гера, захлопнув книгу.

– Это у вас сигареты, а у нас – папиросы. Да ты просто всей науки не знаешь! Смотри! Мы крепким ногтем вскрываем пачку «Беломора», вытряхиваем оттуда, значит, папироску, продуваем обязательно, придержав за кончик, а то табак может вылететь напрочь, чиркаем особым образом спичкой, дабы укрыть ее от ветра, прикуриваем – и этот дым таким удивительным образом проникает в легкие, что тут же кровь начинает бежать быстрее, а мысли сразу выстраиваются правильным образом! Или наоборот, неправильные мысли укрепляются в своей неправильности, становятся убеждениями... Но это уже совсем другой разговор. Все благодаря папиросам!

– Поразительно. Прямо не наука, а целая папиросная философия! Но мне её так же не суждено познать, как труды великих теоретиков, – с ироничным сожалением проговорил Герман, с улыбкой спросив: – Сам сочинил? Хоть бери и используй для рекламной кампании.

– Нет, дед любил папиросы. И разговоры. Вот я, малой, с ним сидел, слушал его, на ус наматывал. У меня память, между прочим, не с гулькин нос! Хочешь, стих один расскажу? Наизусть!

– Валяй, – махнул рукой Герман и устроился поудобнее на кровати.

           Есть в голосе моём звучание металла.
           Я в жизнь вошёл тяжёлым и прямым.
           Не всё умрёт. Не всё войдёт в каталог.
           Но только пусть под именем моим
           Потомок различит в архивном хламе
           Кусок горячей, верной нам земли,
           Где мы прошли с обугленными ртами
           И мужество, как знамя, пронесли.
           Мы были высоки, русоволосы.
           Вы в книгах прочитаете, как миф,
           О людях, что ушли, недолюбив,
           Не докурив последней папиросы[3].

Как только Лёня замолк, в комнате воцарилась тишина. Казалось, оба юноши крепко о чём-то задумались. Герман отрешенно смотрел в потолок, сложив руки на груди, и на его юном бледном лице блуждали тревога и осмысление… Лёня же сидел за столом и неотрывно смотрел в окно, подперев небритый подбородок. Перед ним стояла консервная банка, служившая пепельницей, и остывший чай без сахара. На загорелом Лёнином лице застыла грусть, а глаза медленно моргнули и закрылись, дабы удержать в своей холодной синеве скупую слезу. Вдруг Герман вскочил со скрипучей кровати и, словно повинуясь неведомой силе, подбежал к столу. Леонид еле успел убрать кружку с пепельницей. Он молча и растерянно наблюдал за тем, как его сосед нервно листает тетрадь в поиске чистой страницы, а затем берётся за ручку. Лёня, нахмурившись, произнёс:

– Ты стих, что ли, записать хочешь?

Герман мотнул головой и молча продолжил писать. Ручка в его правой руке плясала, не отрываясь от бумаги, а глаза, не моргая, бежали за строкой. С минуту Гера наспех писал, а затем взглянул на Лёню. Его ореховые глаза цепко впились в его вытянувшееся лицо, словно гадая о чём-то. Леонид, в свою очередь, нервно сглотнул и, быстро хлопая глазами, с подозрением глядел на соседа. Юноша вдруг моргнул и вернулся к письму. Ещё через минуту он наконец захлопнул тетрадь и, откинув ручку, устало облокотился на стол. Он будто превратился в марионетку, нити которой ослабил кукловод.

– Хорошая у тебя память, Лёнь, – тихо отозвался Гера, отстранённо глядя в окно. – А я почти не запоминаю стихов… Только даты, имена или исторические факты. Я же с двумя учителями вырос.

– А мне эти строки в память врезались знаешь почему? Потому что отец мне их рассказал перед смертью.

– Твой отец писал стихи? – спросил Герман, переведя на Лёню удивлённый взгляд.

– Нет. Мой отец воевал. А стих этот ему рассказал политрук их роты, с которым служили в одном пулемётном полку. Он в этих строках свою смерть предсказал.

 – Прости, не знал, – ответил Герман, отведя глаза. Он вспомнил и о своём отце. Юноша хотел сказать, что война сделала и его безотцовщиной, но, взглянув на мрачного Лёню, решил не поднимать больную тему. Немного погодя Гера бодро заговорил:

– Если у тебя память хорошая, то давай пройдёмся по западному фронту? Покуда там без перемен. Не передумал ещё?

Лёня повернулся к Гере, и на его губах заиграла благодарная улыбка:

– Ты же знаешь: к знаниям всегда готов!

Сидя спустя пару дней на отдалённой лавочке в Воронцовском парке, Герман держал в руках тетрадь, в которой в тот вечер записал строки: «Всё началось не со дня моего девятнадцатилетия, а с поступления в институт. «Врага» надо искать среди людей, с которыми меня свела судьба совсем недавно. Иначе быть не может… Тётушка что-то знает, но упорно молчит. Почему? Нужно спешить, иначе все деревья, которые могут помочь мне, впадут в долгую спячку. Сны лучше записывать сразу, иначе я забываю важные детали или фразы. Нужно на время отойти от людей и вернуться в мой мир. Но как быть с Любой? Возможно, с ней мне может помочь Лёня? В то время, пока она не под моим присмотром, за ней сможет приглядеть он? Если она больше не может врать, то точно проболтается… При любом раскладе медлить нельзя». Герман раз за разом перечитывал эти торопливые строчки, словно они были написаны не его рукой. Он оторвал пытливый взор от тетради и вгляделся в зеленоватую  неподвижную гладь реки. Вода у каменистого берега была усыпана разноцветьем опавших листьев. Осень заботливо укрывала не только землю, но и водоёмы. Среди ещё бодрствующих деревьев, покрытых живописной росписью, Гера ощущал себя не столь одиноко. Но в этот раз он был растерян. Иногда он отвлекался на редких прохожих: на одиноких курящих мужчин, на шумных школьниц на том берегу и дам в цветастых джемперах на высокой резинке. Его взгляд скользил по их спокойным и беспечным лицам, по стройным фигурам, мимолётным улыбкам, а тонкий слух улавливал разговоры и смешки. На мгновенье Герману страстно захотелось стать их частью, превратиться в обычного «глухого» прохожего, который наслаждается осенним погожим днём. Который бесцельно бродит по парку, жмурясь не то от яркого солнца, не то от папиросного дыма, важно заведя руки за спину. А может быть, он будет ждать кого-то? Кого-то, кто тихонько подкрадётся к нему со спины и, прильнув всем телом, закроет ладошками глаза, тихонько прошептав на ухо: «Угадай, кто?» А он улыбнётся и поймает эти ладони, как сделал незнакомый парень вдалеке, за которым Герман неотрывно наблюдал. И тут его губ коснулась искренняя улыбка, наверное, впервые за всё это беспокойное время.

«Почему ты грустишь?» – неожиданно раздалось со спины, отчего Герман вздрогнул. Он отложил тетрадь на край лавки и обернулся.

«Я здесь. Мои ветви почти касаются земли...» – после этих слов Герман наткнулся взглядом на одинокую плакучую иву. Она стояла особняком от посадки деревьев и стайки оголённых кустарников. Её тонкие янтарные ветви напоминали длинные бусы и переливались на ярком солнце, заставляя щуриться от одного взгляда на неё. Бесспорно, золотая ива была украшением этого места. Герман взял свою тетрадь и присел рядом с деревцем на пустой портфель.

– С чего ты взяла, что я грущу? Я же сидел к тебе спиной.

«Обычно на этой лавке так долго не засиживаются… По моим наблюдениям, счастливым людям на месте не сидится. Им некогда грустить».

– А по моим наблюдениям, счастье – явление эфемерное. Мне просто захотелось побыть одному, – опустив голову над тетрадью, произнёс Герман. Он водил карандашом вверх-вниз, рисуя длинные ветви ивы, чтобы спрятать от прохожих своё лицо.

«А я бы всё отдала, чтобы испытать это мимолётное человеческое чувство», – молвила ива. Рука Германа остановилась, и он медленно поднял голову. Ранее он не слышал ничего подобного ни от одного дерева или растения. Обычно они не завидовали людям и не желали оказаться на их месте. Многие древесные считали человеческую жизнь ничтожной и тлетворной. Юноша замолк, не решаясь спросить причину такого необычного желания представительницы ивовых. Но деревце невозмутимо продолжило:

«Я помню, как сидела на той же лавке, что и ты, вместе с моей мамой, сёстрами и братом. В середине жаркого июня 1941 года… Я была такой непоседой. Всё время вертела головой и качала ногами, так как не доставала ножками до земли. Я помню, как меня это забавило и одновременно злило. Сёстры с мамой касались земли, а я – нет. Я была младшенькой в семье... Что ж, зато теперь я касаюсь земли неотрывно».