Изменить стиль страницы

Бросили жребий — мне выпал второй день, после трагедий Эврипида. Я не мог решить, хорошо это или плохо. С одной стороны, можно было быть уверенным, что публики набьется, как кильки в бочку; с другой стороны, трагедии могут так завести ее, что им станет не до комедии. Я уже видел такое много раз — когда комический хор уже выходил на сцену, зрители продолжали обсуждать трагедии, причем во все горло. Никто не слышал вводную речь и потом не мог понять, что, собственно, творится на сцене. В конце концов я решил, что в целом получилось хорошо. Никто, даже чужеземец, не сможет проигнорировать вступительную сцену моей пьесы — с Афиной, спускающейся с Олимпа с помощью механизма.

В первый день Фестиваля я проснулся задолго до рассвета; мы с Федрой одни из первых вышли на улицу в ожидании процессии. В то утро даже странная атмосфера, установившаяся в городе, не могла испортить открытие Дионисий. Сейчас все по-другому, тогда же во всем мире нельзя было сыскать подобного зрелища. Хотите или не хотите, а я его опишу — хотя бы ради собственного удовольствия. Это было лучшим проявлением характера Афин — и после всех тех ужасных вещей, которые я тут успел наговорить о них, следует сказать и что-нибудь хорошее.

Вскоре после рассвета охрана выводила всех заключенных тюрьмы, за исключением самых опасных, чтобы они тоже могли посмотреть шествие, а девушки, которым выпало нести корзины, сновали туда-сюда, демонстрируя наряды, прежде чем занять свои места. Начало процессии неизменно задерживалось, но когда она наконец появлялась, все единодушно объявляли — каждый год неизменно — что ничего лучше они не видели. Впереди несли статую бога, за ней следовали девушки с корзинами, а за ними — юноши, распевающие сатирические песни и выкрикивающие грубые оскорбления в адрес любого мало-мальски известного человека, которого замечали в толпе — поскольку теперь, когда власть над Городом принимал бог, смертным, в том числе и самым прославленным из них, не оставалось ничего другого, как признать этот факт. Каждый раз одно из жертвенных животных — обычно это был огромный свирепый бык — ухитрялось сбежать и изувечить кого-нибудь в толпе, обязательно случались драки, грабежи, обмороки и прочие признаки настоящего всенародного праздника.

Затем приходил черед торжественной — и довольно унылой — части, в ходе которой огромные хоры распевали дифирамбы, а слушатели изо всех сил пытались напустить на себя серьезный и набожный вид и не раскашляться в неподходящий момент. Не знаю уж почему, но даже лучшие из поэтов, будучи избраны для сочинения дифирамбов, неизменно разражались двадцатью минутами невероятно напыщенной ахинеи — если бы кто-нибудь осмелился нести подобное со сцены, то был бы тут же освистан. Но поскольку дифирамбы — жанр в известном смысле священный, публика старательно притворялась, что это лучшие стихи со времен Гесиода. Но когда официальная стадия подходила к концу, чтобы смениться настоящим весельем, все испытывали огромное облегчение.

Сперва закалывали свинью — с визгом и кровью, как любят детишки; затем производили возлияния, а народ выстраивался в очереди к лоткам колбасникам, болтая между собой о видах на урожай. Все успевали вернуться на место, когда процессия возобновлялась — юноши несли амфоры с оставшимся после оплаты городских расходов серебром, собранным в виде дани; в некотором смысле это была шутка, конечно — к тому времени Город практически обанкротился, но традиция есть традиция; затем сыновья павших на поле боя мужей наделялись доспехами. Как вы догадываетесь, эта церемония была чрезвычайно неловкой. На Дионисии сразу после сицилийской экспедиции доспехов попросту не хватило, и юношей заставляли бегом возвращаться позади толпы, чтобы вернуть доспехи, которые затем вручались следующим. В конце концов, думаю, все они получили причитающееся, ибо это вопрос серьезный, и даже политики не пытаются в нем жульничать; некоторым из молодых людей, впрочем, пришлось ждать несколько лет, поступали жалобы на негодную или выморочную броню.

И наконец из опечатанных котлов, доставленных в ходе процессии из Акрополя, извлекались таблички с именами театральных судей — представьте себе напряжение постановщиков, застывших в ожидании ответа на вопрос — подкупили ли они тех, кого следовало, или не угадали?

Затем возникала пауза, во время которой все снова бросались к лоткам покупать колбаски, вино, яблоки и всякие вещи, которыми можно швыряться. Снаружи образовывались очереди — опоздавшие чужеземцы пытались купить билеты, а граждане, прибывающие из отдаленных частей Аттики, шагали мимо них, отпуская язвительные замечания. Когда шум, создаваемый пятнадцатью тысячами болтающих и жующих людей, достигал невыносимой громкости, звучала труба и воцарялся ужасный кавардак — все разом бросались к своим местам, будто пехотинцы, атакованные кавалерией с тыла и флангов. Засим следовала крайне неприглядная сцена— практически все граждане великого демократического общества обвиняли другу в захвате чужого места или краже подушки, кто-то садился на шляпу соседа или загораживал вид сидящим сзади. В разгар замешательства раздавалось пение флейт — и все мгновенно замолкали, забыв о сварах, и первый актер первой пьесы Фестиваля выходил на сцену, чтобы начать пролог. Как правило, тишина длилась ровно столько, что актер успевал назваться и объявить, где происходит действие пьесы; как только до всех доходило, что их ожидает очередное «Возвращение Орфея», споры с соседями радостно возобновлялись с того места, где были прерваны. Полагаю, прологи в трагедиях нужны именно для этого — ничем иным их существование объяснить нельзя.

Вот так примерно выглядел первый день Великих Дионисий в мое время. Вы, конечно, скажете, что нынче все точно так же, и я зря тратил время, рассказывая об этом, ну а что еще ожидать от старого маразматика. Но я попрошу вас немного подумать. Разве все это нынче не приглушено и не нарочито протокольно? Не забывайте, что мы первыми видели великие трагедии, которые вы почитаете наравне с Гомером, поскольку вам еще в детстве объяснили, как они хороши — мы же, занимая места, еще на знали, каковы они окажутся — к слову, большая их часть никуда не годилась, до вас дошли только лучшие. Кроме того, сейчас многие даже не утруждаются посещать Фестивали, а тогда это было единственное событие, ради которого любой житель Аттики готов был бросить все дела и на три или четыре дня весь народ собирался в одном месте — и каждый был совершенно уверен, что способен понять все, что прозвучит со сцены и вынести о том суждение не менее веское, чем любое другое, ибо Аттика была демократией. Все это, разумеется, изменилось, и люди разделились на небольшую часть любителей драмы и подавляющее большинство, которое находит ее скучной.

Знаю, что вы сейчас думаете, и вы правы — я рассуждаю по-стариковски. Подозреваю, это из-за книги я докатился до такого. До начала этой бесплодной затеи я не особенно и задумывался о прежних временах — я не из тех, кто любит копаться в прошлом. Мы, афиняне, вообще не очень-то обращаем внимание на течение времени. Скажем, хоры того же Аристофана состояли как бы из людей, бившихся при Марафоне — через много лет после того, как умерли и были похоронены последние ветераны, но никто из зрителей не находил это странным. Им продолжало казаться, что те воины до сих пор живы, и никому в голову не приходило разыскать выживших в битве и расспросить их о том, что там произошло, с тем чтобы записать эти воспоминания для еще не рожденных поколений. В итоге, когда персонажи вроде знаменитого Геродота принимаются сочинять и зачитывать свои книги, не находится никого, способного отличить правду от лжи. Именно поэтому я и взялся за это сочинение, наверное — ну и еще из-за денег, конечно же, которые предложил мне Декситей, а еще чтобы скоротать зиму. Благие боги, уж не начинаю ли я заговариваться? Лучше мне вернуться к своей истории, пока я сохраняю хоть какую-то связь с реальностью.

Как я уже говорил, мой хор должен был выйти на второй день после трагедий Эврипида, и я не знал, радоваться мне или горевать. Ну так что же — первый день я провел в состоянии ребенка, который должны в первый раз отвести на рынок, и едва заметил трагедии. Комедия была совершенно чудовищной — первый из тех жалких семейных фарсов, ставших столь популярными впоследствии — что-то о юноше, желающем жениться на соседской девчонке, но по какой-то невероятной причине не могущем этого добиться; не прозвучало ни единой остроты на тему политики или войны, а песни хора не имели никакой связи с сюжетом и, казалось, были впихнуты в постановку в самый последний момент. У меня она не вызвала ничего, кроме отвращения — и потому аплодисменты публики прозвучали особенно угнетающе. Когда зрители аплодируют скверной комедии, я воспринимаю это, как личное оскорбление — за исключением тех случаев, когда аплодируют моей комедии, разумеется. Когда эта пародия испустила, наконец, последний вздох, я не стал задерживаться, чтобы поболтать с людьми, которых не видел с прошлого года, как обычно, а сразу отправился домой. Чуть позже заглянул Филонид, чтобы обсудить последние неясности, но больше из вежливости, чем по необходимости. Он все держал под полным контролем, как хороший персидский наместник, и в моей помощи не нуждался. Я спросил его, не слышал ли он, что замышляет Аристофан; он посмотрел на меня очень странным взглядом и сказал, что я стал одержим Аристофаном, так что я оставил эту тему. Я рано поужинал и лег в постель, но, конечно же, не смог заснуть. Я жаждал победы сильнее, чем когда-либо раньше; как раз тогда я понял, что если добьюсь ее, то эта пьеса станет последней, и после нее я навсегда покончу с театром.