Изменить стиль страницы

Той, кто заставил меня нарушить клятву, оказалась Федра. Как-то вечером мы сидели у себя дома в Паллене. Она что-то шила, а я, разинув рот, таращился в очаг — занятие, которое стремительно становилось моей профессией. Оно, несомненно, раздражало мою жену, которая старалась не смотреть, как я ему предаюсь. В этот конкретный вечер, однако, терпение ее лопнуло.

— Да что с тобой такое? — сказала она. — У тебя во рту скоро паук паутину сплетет.

— Хватит ныть, — ответил я. — У нас что, есть какие-то неотложные дела?

Федра некоторое время меня разглядывала.

— Что-то с тобой не так, — сказала она. — Не знаю, что, но чем скорее ты избавишься от этого, тем лучше. Ты начинаешь меня нервировать.

— Не знаю, о чем ты, — сказал я, закинул ноги на скамью и притворился спящим.

— Я поняла, кого ты мне напоминаешь, — сказала она чуть погодя. — Помнишь того человека, который жил у источника, он еще держал двух белых собак?

— Смутно, — сказал я. — Вроде бы его звали Эфтикрит?

— Не знаю, — сказала Федра, — да это и неважно. Помнишь, его хватил удар?

— Да, точно, — сказал я. — Удар.

— И помнишь ли ты, — продолжала она, — после удара он не мог больше ни говорить, ни двигаться, только глаза остались прежними. Рабы выносили его на кресле на улицу и усаживали у дверей, и он там сидел и рассматривал прохожих.

— А прохожие смотрели в другую сторону, — сказал я, — потому что не могли смотреть ему в глаза без содрогания. Я помню. Он вроде был когда-то атлетом?

— Возможно, — сказала Федра, перекусывая нитку и откладывая шитье. — В общем, вот кого ты мне в последнее время напоминаешь.

Я не нашел это заявление забавным.

— Смотри, накликаешь несчастье, — сказал я. — Очень смешно — сравнивать меня с калекой.

— Ну и что же, если это правда, — сказала она. — Думаю, ты был бы совершенно счастлив, сидя на крыльце и разглядывая прохожих.

Ее слова поразили меня — примерно так все и было.

— Я что, так плох? — спросил да.

— Да, — ответила она, — и даже хуже. Ты бы, наверное, обошелся и безо всяких прохожих. О чем ты думаешь, ради богов? Ты работаешь над геометрической теорией или просто считаешь птиц?

— Я не думаю ни о чем конкретном, — сказал я, — разве что иногда радуюсь, что живой.

— Вот это странно, — сказала она. — А ведешь себя будто труп. И притом смирный труп.

— Разве жены не должны радоваться пассивности мужей? — спросил я. — Тебе никогда не нравилось, что я мечусь туда-сюда и все время чем-то занят.

— И еще вся эта чепуха, который ты в последнее время несешь, — продолжала она, — о наших отношениях и так далее. Разве это подходящая тема для разговоров между мужем и женой? Так может философ разговаривать со своим любовником.

Я нахмурился.

— Я просто хотел ясности, — сказал я.

— Ясность присуща всему по природе, — сказала она, — если не запутывать специально. Тебе следует просто жить, вместо того чтобы думать о жизни.

— Звучит, как официальное заявление, — сказал я, издевательски улыбаясь.

Она недовольно насупилась.

— Ты понял, что я имею в виду, — сказала она. — И перестань комментировать все мои действия, как будто ты хор, а я Клитемнестра. Ты постоянно этим занят, я заметила.

— Занят чем?

— Наблюдениями, — сказала она. — Смотришь на людей, слушаешь их, как судья на ярмарке. Спасибо большое, обойдемся без твоих оценок.

— Знаю, — сказал я, — но ничего не могу поделать, это происходит само собой.

— Что тебе надо сделать, — сказала Федра, поднимаясь и собирая швейные принадлежности, — это найти какое-нибудь дело. В противном случае ты превратишься в бога или обломок камня.

— Объясни, — сказал я.

— Ну, — ответила она, снова усаживаясь, — ты иногда напоминаешь что-то такое: бога на горе, или валун, или дерево. Ты просто сидишь или стоишь и смотришь, как будто весь мир — это пьеса, поставленная для тебя одного. Когда ты сам писал, это еще можно было как-то оправдать. Тебе надо было подмечать, как люди говорят и действуют, наверное. Но теперь ты занимаешься этим просто для собственного развлечение, и это ненормально. Или бросай это дело, или начинай писать опять.

— Странно как-то, — сказал я. — Я даже не знаю, нравятся ли тебе мои сочинения или нет. Тебя, кажется, никогда не интересовало, что я пишу. Ты высегда выглядела терпеливой женой, не мешающей мужу придаваться своему детскому увлечению, как будто я собирал ракушки или вырезал кораблики.

Федра пожала плечами.

— Я не знаю, — сказала она. — Не думаю, что ты очень умный только потому, что умеешь составлять строки в рифму, если ты об этом. И я не большой любитель комедии, как некоторые; я предпочитаю трагедию, да и вообще не очень начитанная. Как и большинство женщин, собственно. Но я думаю, ты справляешься со своим делом не хуже прочих, — добавила она. — А может быть, и получше многих. И если уж задача заключается в том, чтобы ты хоть чем-то занялся, то почему бы не этим.

Я сел и обхватил колени руками.

— Стало быть, ты думаешь, что я должен написать пьесу, так? — спросил я.

— Да, — сказала она. — Если не ради себя самого, то хотя бы ради меня. Тогда люди перестанут тыкать в меня пальцами и говорить — а вон идет женщина, которая замужем за трупом. Мне страшно надоело это твое богоподобие, знаешь ли. Ты был совсем другим, когда вернулся с войны, и когда приближался суд — тогда у тебя была цель, и ты мне нравился. Но теперь...

— Ладно, ладно, — сказал я. — Я все понял. Ты не можешь спокойно смотреть на то, как я мирно посиживаю. Ты хочешь, чтобы я не знал отдыха.

— Только потому, что по натуре ты деятельный человек, — ответила она.— Сейчас ты как-будто и не существуешь, а это нервирует девушек. Я все жду, когда ты начнешь ходить сквозь стены или медленно растворишься в воздухе, как поэтическая греза.

И вот назавтра я отправился с плугом на пары и вместо того, чтобы уснуть на первом же ряду, я уперся и сам не заметил, как вспахал целое поле. Домой я вернулся с готовой вступительной речью, и это была лучшая речь из мной написанных. Тут надо иметь в виду вот что: я всегда переживал, достойно ли то, что я делаю сейчас, моих прошлых свершений. Своего рода одержимость; я буквально ненавидел себя — не могу дотянуться до себя же самого! Не в этот раз. Строки казались ясными и чистыми, и вместо обычных приевшихся рифм я нашел новые, как в начале своей карьеры, когда каждое слово было для меня важным.

Следует ли описать эту пьесу подробно? До сих пор я вел себя очень хорошо и не досаждал вам изложениями своих блестящих драм, так что, пожалуй, на этот раз позволю себе сделать исключение. Сюжет ее был таков. Афинское государство пребывает в кризисе, оказавшись не в силах придумать ничего нового после отправки флота на завоевание луны. Эта умственное бесплодие столь тревожно, что наш герой, подобно Одиссею, вызывается отправиться в подземный мир и спросить совета знаменитых мертвецов.

Первым, кого он встречает на своем пути, оказывается великий Миронид — стратег, который привел афинян к победе в битве при Танагре, о которой я уже упоминал и которая завершила предыдущую войну со Спартой во времена моего деда. Я выбрал его как воплощение — каковым он являлся по крайней мере для моего поколения — последнего честного гражданина и компетентного военачальника старой школы. На самом деле он был таким же жуликом, как и все его предшественники и преемники, но историческая правда меня не стесняла. Как не стесняет она ни одного афинянина, ибо иначе мы бы не считали Марафон победой. В общем, Миронид принимает на себя роль проводника и ведет его от одного великого государственного деятеля к другому, начиная от бессмертного Солона и заканчивая Периклом, и каждый из них излагает свое мнение о том, что следует делать. Чтобы вписать все эти колоссальные фигуры в подобающее окружение, я составил хор из аттических дем, с Палленами в качестве предводители, ибо в конце концов Афины — это не сам город, а демы.

Я приступил к работе с намерением создать лучшую из своих пьес, но чем дальше, тем серьезнее эта моя комедия становилась. Как явствует из моего рассказа, это была чрезвычайно политизированная пьеса, и я полагаю, что в других обстоятельствах не написал бы ничего подобного. Поначалу я и не думал вкладывать в нее какое-то послание, но по мере развития текста и в результате попыток представить, что на самом деле сказал бы о нынешней ситуации Солон, я обнаружил важную тему, которую по мере сил постарался развить. Послание не соответствовало моим собственным воззрениям, но такова уж работа поэта. Аристофан, например, последовательно критиковал войну как таковую и требовал мира с того момента, как начал писать; но сам он, лично, не имел против войны ничего, и вообще задумывался о ней крайне мало — по крайней мере, пока сам не побывал на Сицилии. Но его персонажами были в основном земледельцы из класса гоплитов, которые обыкновенно не одобряют войну; и вот, чтобы писать то, что ему хотелось писать, и отмачивать шутки в своем вкусе, Аристофану пришлось выступать в роли миролюбивого сельского жителя — более лживый образ трудно вообразить. Сходным образом я, назначив себя глашатаем наших великих политиков, практически насильно превратил себя в пылкого защитника демократии. Однако, чтобы остаться собой, я ратовал за изначальную солонову конституцию — ту компоненту нынешней, которую Фемистокл с Периклом не сумели извратить окончательно. Я доказывал, что демократия, которая нужна Афинам сейчас — это демократия, при которой каждый, способный говорить разумно, должен быть выслушан, при которой большинство не подавляет меньшинство так же, как во времена Солона Немногие угнетали Многих. Совершенно очевидно, утверждал я, что прийти к такой форме демократии, учреждая новые институты, невозможно. Демократия — самая уязвимая из всех систем. Более того, демократия более всех прочих форм правления тяготеет к репрессиям, нетерпимости и насилию, поскольку налагает на человеческую природу меньше ограничений, чем другие. Но демократия, в которой люди добровольно накладывают на себя ограничения — что кроме них самих никому не должно быть позволено — такая демократия в потенции является лучшим из всех государственных устройств, пока она опирается на взаимную терпимость, рассудок и стремление к общему благу.