Была там ещё одна маленькая бумажка. Я развернула её. Там оказался написан адрес в Биберахе, что в Германии.

— Германия. Наверное, там моя двоюродная сестра.

— Может быть, только ты всё же на этот адрес не пиши, — посоветовала госпожа Римас. — Это может накликать на них беду.

В тот вечер мы с Йонасом стащили лопаты и ледорубы из-под барака НКВД.

— Нужно выбрать место, которое удастся запомнить, — сказала я. — Потому что мамино тело мы тоже повезём на родину.

Мы пошли и нашли небольшой холмик над морем.

— Отсюда открывается красивый вид, — сказал Йонас. — Мы его запомним.

Мы копали всю ночь, рубали лёд, делали яму как можно глубже. Под утро на помощь нам пришли госпожа Римас и господин, что накручивал часы. Даже Янина и Лысый пришли копать. Лёд был очень твёрдый, и могила получилась сравнительно неглубокой.

На следующее утро госпожа Римас сняла с маминого пальца обручальное кольцо.

— Береги его. Похоронишь с мамой, когда домой её вернёшь.

Мы вынесли гроб из юрты и медленно пошли по снегу к холму. Мы с Йонасом держали гроб спереди, госпожа Римас и господин с часами — посередине, а Лысый — сзади. Янина шла возле меня.

К нам присоединились люди. Я их не знала. Но они молились за маму.

Вскоре за нами уже шла длинная процессия. Мы прошли барак НКВД. На его крыльце Крецкий разговаривал с охранниками. Увидев нас, он замолчал. Я смотрела вперёд и направлялась к холодной яме в земле.

82

Я нарисовала карту места, где располагалась могила, краской из пепла с помощью совиного пера. Без мамы образовалась огромная дыра — как когда во рту нет переднего зуба. Вечная серость лагеря стала на тон темнее. Посреди полярной ночи единственное наше солнце спряталось за тучу.

— Мы могли бы утопиться, — рассуждал Лысый. — Это было бы просто, не так ли?

Никто не ответил.

— Девочка, что же ты не обращаешь на меня внимания?

— Дело не во внимании. Вы что, не понимаете? Мы все уже от вас устали! — сказала я.

Я так выдохлась. Умственно, физически, эмоционально — как же я устала!

— Вы всё о смерти говорите да о самоубийстве. Разве вы не понимаете? Мы не хотим умирать! — сказала я.

— А вот я хочу! — не унимался он.

— Может, вы не столько хотите умереть, — присоединился к разговору Йонас, — сколько считаете, что заслуживаете этого?

Лысый посмотрел на Йонаса, потом на меня.

— Вы только о себе и думаете. Если желаете убить себя, то что же вас держит? — спросила я.

Мы молча взглянули друг на друга.

— Страх, — ответил он.

Через две ночи после маминых похорон в воздухе послышался свист. Надвигалась буря. Я закуталась во всё, что было, и пошла в темноту воровать дрова из-под барака НКВД. Каждый день, когда мы рубали и носили дрова, то кое-что бросали за поленницу. А всё для того, чтобы, когда кто-то осмелится украсть дрова, они были под рукой. Одного мужчину из двадцать шестой группы поймали на этом. Ему дали дополнительные пять лет. Пять лет за одно полено. Хотя могло быть и пятьдесят. Наш приговор определялся нашим выживанием.

Я сделала большой крюк и подошла к чёрной поленнице за бараком НКВД. Я была закутана аж до глаз, с маминой шапкой на голове. Мимо меня пробежал кто-то с большой доской. Смельчак! Такие доски стояли под стеной барака.

Я завернула за поленницу и остановилась. Возле большой кучи дров стояла фигура в длинной шинели. В темноте ничего не было видно. Я медленно повернула назад, стараясь ступать как можно тише.

— Кто идёт? Покажись!

Я оглянулась.

— Номер группы?

— Одиннадцатый, — делая шаг назад, ответила я.

Фигура приблизилась.

— Вилкас?

Я ничего не сказала. Он сделал шаг в мою сторону, и я увидела под большой меховой шапкой его глаза. Крецкий.

Он зашатался, и я услышала бульканье. В его руке была бутылка.

— Что, воруем? — спросил он, сделав глоток.

Я ничего не сказала.

— Я не могу тебе здесь сеанс с портретом устроить. Нет желающих, — сказал Крецкий.

— Вы думаете, я хочу рисовать для вас?

— А почему бы и нет? Это тебя согрело. Тебе перепали продукты. И получился хороший, реалистичный портрет, — засмеялся он.

— Реалистичный?! Я не хочу, чтобы меня так заставляли рисовать.

Зачем я вообще с ним разговариваю? Я собралась уходить.

— Твоя мама... — начал он.

Я остановилась.

— Она была хорошей женщиной. Я видел, она когда-то была очень красивой.

Я развернулась.

— Что вы хотите мне сказать?! Она всегда была красивой! Это вы — чудовище. Поэтому вы её красоту не видели, и вообще красоты не видели!

— Нет, видел. Она была красивой. Красивая.

Нет. Только не это слово. Мне же нужно было выучить его самой. А не узнать его значение от Крецкого.

— Очень по-особенному красивой, — кивнул он. — Уникальной.

Я не могла смотреть на него, поэтому перевела взгляд на дрова. Хотела взять полено и бросить ему в лицо, как в меня когда-то бросили жестянку сардин.

— Так ты меня ненавидишь? — засмеялся он.

Как мама могла терпеть Крецкого? А ещё говорила, что он ей помог...

— Я и сам себя ненавижу, — признался он.

Я подняла взгляд.

— Хочешь нарисовать меня так? Как твой любимый Мунк? — спросил он. Лицо у него было опухшим. Я едва понимала его пьяный русский язык. — Я знаю о твоих рисунках. — Он указал на меня дрожащим пальцем. — Я их видел — все.

Он знает о моих рисунках...

— А откуда вы узнали о моём отце? — спросила я.

Он ничего не ответил.

— Моя мама... Она тоже была художницей, — сказал он, сделав жест бутылкой. — И она тоже, как и твоя, — умерла.

— Сочувствую, — инстинктивно произнесла я. Почему я это сказала? Разве я ему сочувствую?

— Сочувствуешь? — с недоверием фыркнул он, пристроив бутылку под мышкой и потирая руки. — Моя мама была полькой. Она умерла, когда мне было пять. А отец был русским. Он второй раз женился на русской, когда мне исполнилось шесть. Мама моя и года в земле пролежать не успела. Кое-кто из маминых родственников на Колыме. Мне следовало ехать туда, помочь им. Поэтому я хотел сойти с баржи в Якутску. И вот я здесь. Видишь, не только ты заключённая.

Он снова глотнул из бутылки.

— Ты хочешь украсть дрова, Вилкас? — Он раскинул руки в стороны. — Кради. — Махнул в сторону поленницы. — Давай...

Мои глаза горели. Ресницы смёрзлись. Я пошла к поленнице.

— А мачеха меня тоже ненавидит, — продолжил он. — Она ненавидит поляков.

Я взяла полено. Он меня не останавливал. Потом ещё одно. Послышался какой-то звук. Крецкий стоял ко мне спиной, бутылка повисла в его руке. Его тошнит? Я отошла от поленницы. Крецкий не блевал. Он плакал.

«Лина, скорее! Бери дрова и уходи». Я сделала шаг, чтобы уйти от охранника, но вместо этого ноги сами пошли к нему; дрова из рук я не выпускала. Что я делаю? Крецкий издавал неприятные, сдавленные звуки.

— Николай!

Он не посмотрел на меня.

Я молча стояла рядом.

— Николай. — Вытащив руку из-под дров, я положила её ему на плечо. — Извини, — произнесла я.

Мы молча стояли в темноте.

Я собралась уходить.

— Вилкас!

Я оглянулась.

— Мне очень жаль твою маму, — сказал он.

Я кивнула:

— Мне тоже.

83

Я не раз представляла себе, как отплачу энкавэдэшникам, как отомщу Советам, когда мне представится такая возможность. И вот она мне представилась. Я могла посмеяться над ним, бросить в него поленом, плюнуть ему в лицо. Он кидал в меня различные предметы, унижал. Я ненавидела его, не так ли? Мне стоило развернуться и пойти прочь. И чувствовать себя при этом хорошо. Но я этого не сделала. Мне физически было больно слышать его плачь. Что со мной такое?

Я никому об этом не рассказывала. А на следующий день Крецкий куда-то пропал.

Наступил февраль. Янина боролась с цингой. У мужчины с часами началась дизентерия. Мы с госпожой Римас заботились о них, как могли. Янина часами разговаривала с духом своей куклы, иногда визжала и смеялась. А несколько дней спустя девочка перестала разговаривать.

— Что нам делать? — сказала я Йонасу. — Янине с каждой минутой становится всё хуже.

Он взглянул на меня.

— Что? — спросила я.

— У меня снова сыпь, — признался он.

— Где? Дай, посмотрю.

Пятна цинги снова появились на животе у Йонаса. Волосы в него лезли прядями.

— На этот раз помидоров не будет, — сказал Йонас. — Андрюса здесь нет.

Он покачал головой.

Я схватила брата за плечи и сказала:

— Слушай, Йонас. Мы будем жить. Понял? Мы вернёмся домой. Мы не умрём. Мы вернёмся в свой родной дом и будем там спать в кроватях под пуховыми одеялами. Будем — и всё. Понял?

— А как же мы одни, без мамы и папы? — спросил он?

— Дядя с тётей. Йоанна. Они помогут. Тётя нам яблочных пирогов напечёт, пончиков с повидлом. Таких, как ты любишь. И Андрюс тоже нам поможет.

Йонас кивнул.

— Повтори за мной, Йонас. Скажи: мы вернёмся домой!

— Мы вернёмся домой.

Я обняла братика, поцеловала расчёсанную залысину на его голове.

— Вот. — Достав камешек от Андрюса, я протянула его Йонасу. Он словно задремал и не взял камешек.

У меня внутри всё опустилось. Что же делать? Лекарств нет. Все больны. Я что, здесь одна останусь, с этим лысым старикашкой?

Мы по очереди ходили забирать пайки, я же ещё ходила просить по других юртах, как тогда мама в колхозе. Однажды я зашла в какую-то юрту. Там сидело двое женщин, а остальные четыре человека лежали накрытыми, словно спали. Они все были мертвы.

— Только не говори никому, — умоляли живые. — Мы хотим их похоронить, когда метелица закончится. А если энкавэдэшники узнают, что они умерли, то выбросят их на снег.

— Не скажу, — пообещала я.

Буря неистовствовала. Ветер свистел между моих замёрзлых ушей. Он был холодным, но обжигал, словно белый огонь. Я боролась с ним, возвращаясь в юрту. Тела, сложенные, словно дрова, припадали снегом возле хат. Мужчина с часами долго не возвращался.

— Поищу его, — сказала я госпоже Римас.

— Он едва ходит, — заметил Лысый. — Наверное, спрятался в ближайшей юрте, когда ветер поднялся. Не рискуй.

— Нужно помогать друг другу! — возразила я. Хотя, почему он должен меня понять?

— Тебе лучше остаться. Йонасу плохо. — Госпожа Римас взглянула на Янину.